Литературное досье Николая Островского

Начало: Литературное досье Николая Островского 1
Продолжение: Литературное досье Николая Островского 2
Окончание литературного досье Николая Островского. Автор Евгений Бузни

Автограф Николая Островского

Загадки первой главы

В хранилище Российского архива литературы и искусства (РГАЛИ) имеется лишь один автограф писателя Николая Островского, точнее запись, сделанная рукой самого автора. Это рукопись первой главы романа, которую непризнанный ещё никем будущий писатель пытался писать собственноручно, хотя глаза уже фактически ничего не видели, а рука едва слушалась.

Я говорю, пытался писать, потому что написанное буквально вслепую представляет из себя скопище букв, не знающих как им выстроиться, налезающих друг на друга, то забирающихся круто вверх, то сползающих с предполагаемой строчки. Буквы сами по себе неровные, могущие принять самые различные очертания. О многих словах можно лишь догадываться, и делать это легче, если держишь перед собою опубликованный текст и хорошо, если этот текст совпадает с рукописью. Если совпадений нет и близко, то иные строки вообще не поддаются чтению.

Передо мной старые листы бухгалтерских отчётов, по машинописным столбикам цифр которого, простым карандашом неровно выведено в одну строчку без кавычек, точек и запятых: Как закалялась сталь глава I , и сразу же строкой ниже текст, знакомый по роману, но несколько отличающийся от опубликованного варианта:
" – Кто из вас приходил ко мне на дом здавать урок перед праздниками, встаньте, - сказано это было резко и угрожающе. Жирный обрюзглый человек в рясе с тяжёлым крестом на шее, сидящий за учительским столом… произнёс эту фразу".

Давайте сопоставим этот вариант с опубликованным, то есть прошедшим редакционную правку.
" – Кто из вас перед праздником приходил ко мне домой отвечать урок – встаньте!
Обрюзглый человек в рясе, с тяжёлым крестом на шее угрожающе посмотрел на учеников".

Правка очевидна. Текст литературно преобразился. Кто и когда правил эту фразу, мы сказать не можем. Островский и сам многое исправлял, о чём ещё речь впереди. Но если это сделал впоследствии какой-то редактор, скажем, тот же Марк Колосов, то и в этом нет ничего страшного. Островский прекрасно понимал, что являлся пока доморощенным писателем и потому очень хотел учиться. А сколько писателей, ставших в разряд великих, выражали откровенно благодарность своим редакторам за то, что они вывели их в писатели?

Помню, как-то раз я слушал выступление популярного автора политического детектива Юлиана Семёнова перед своими читателями. Импозантная внешность, уверенность в себе, несомненное понимание того, что знает гораздо больше других, захватывали слушателей. Писатель говорил без остановки, сыпал именами зарубежных и советских деятелей, перечислял страны и города, названия каких-то незнакомых никому посёлков. Факты выливались из него, как из рога изобилия. Но, слушая его, я очень скоро понял, что забыл мысль, которую Юлиан Семёнов развивал в начале. Всё, что он говорил, было очень интересно, однако всё рассказанное напоминало россыпь драгоценных камней настолько разнообразную и беспорядочную, что глаза разбегаются и не знают на каком камне остановить взгляд. Позже я поделился своими ощущениями с одним из редакторов произведений Юлиана Семёнова и услышал в ответ: "А ведь он так и пишет, как рассказывает. Если бы ты знал, сколько труда приходиться вкладывать, чтобы привести в стройный порядок написанное им".

Так что сам по себе факт правок никого не должен пугать. Другое дело, что редакторская правка должна быть такой, чтобы она сохраняла, а порой и подчёркивала стилистическую особенность автора, его собственный характер. Вот эту особенность письма Островского мне и хотелось проследить хотя бы по автографу писателя, по его оригинальным записям.

С первых же страниц романа Островский пытается придать своим героям какие-то характерные особенности, которые не всегда угадывались редакторами или просто не принимались ими. Об этом можно сейчас только гадать.

Например, в речи отца Василия, судя по автографу, характерно было применение украинского междометия "Га!", которое аналогично русскому "А!", но в этом "Га!" звук "г" произносится с придыханием, характерным для украинцев. И в тексте такое междометие вполне является эмоциональной стилистической окраской речи.

Давайте сравним. В опубликованном варианте книги отец Василий говорит школьникам:
" – Кто из вас, подлецов, курит?
Все четверо тихо ответили:
- Мы не курим, батюшка.
Лицо попа побагровело.
- Не курите, мерзавцы, а махорку кто в тесто насыпал?…"

В рукописи Островского этот отрывов выглядит следующим образом:
" – Кто из вас, подлецов, курит, га!
На этот вопрос все четверо сказали тихо:
- Мы не курим, батюшка.
(текст неразборчив)
- Не курите, мерзавцы, а махорку в тесто кто насыпал, га!"

В другом случае произошла обратная картина в редактуре. В этом же сюжете, но чуть дальше, когда отец Василий допрашивает Корчагина и просит показать карманы, рукописи это выглядит так:
" – А ты что как истукан стоишь, га!
Черноглазый, глядя с затаённой ненавистью (текст неразборчив) у меня нет карманов и провёл руками по зашитым швам штанов.
- Нет карманов, так ты думаешь, что я не знаю, что только ты мог зделать такую подлость испортить тесто. (текст неразборчив) Марш из класса! Сегодня мы поговорим с заведующим о тебе окончательно. Сейчас же отсюда, отродье окаянное – он больно схватил за ухо черноглазого и вышвырнул его в корридор закрыв за ним дверь.

Класс затих, съёжился ничего не понимая из происходившего. Потом лишь дошло, что Павку Корчагина поп выгнал из школы".

Я намеренно не исправил орфографические ошибки в словах "сделать" и "коридор". Тут нет опечаток. Именно так были написаны слова в рукописи. Не забудем, что Островский, во-первых, учился в украинской школе, а во-вторых, не кончал университетов. И именно этот автограф писателя со всеми его орфографическими и синтаксическими ошибками, но талантливо отображающий жизненно правдивые картины, наполненный эмоциональной окраской, передающий настроение и т.д., доказывает лишний раз, что роман писался именно этим человеком, а не кем-то другим.

Вот как выглядит процитированный отрывок в опубликованном варианте, где в речь отца Василия добавляется эмоциональный возглас "А-а-а" там, где это отсутствует в рукописи:
" – А ты что как истукан стоишь?
Черноглазый, глядя с затаённой ненавистью, глухо ответил:
- У меня нет карманов, - и провёл руками по зашитым швам.
- А-а-а, нет карманов! Так ты думаешь, я не знаю, кто мог сделать такую подлость – испортить тесто! Ты думаешь, что и теперь останешься в школе? Нет, голубчик, это тебе даром не пройдёт. В прошлый раз только твоя мать упросила оставить тебя, ну а теперь уж конец. Марш из класса! – Он больно схватил за ухо и вышвырнул мальчишку в коридор, закрыв за ним дверь.
Класс затих, съёжился. Никто не понимал, почему Павку Корчагина выгнали из школы".

Произошли изменения и в одном из последующих абзацев. Повторяю, что в принципе, они могли быть сделаны и самим автором. Хотя в отдельных случаях изменение стиля изложения свидетельствуют, скорее, о том, что правил более грамотный в литературном плане человек.

В автографе первой главы книги мы читаем:
"Началась вражда с Василием у Павки со следующего. Нашалил он в перемене подрался с Мишкой Левчуковым и хотя тут же и помирились, но обоих оставили без обеда, а чтобы не шалили в пустом классе привёл их Владимир Степанович учиться к старшим во второй класс. Там Павка с Мишей сидели на задней скамье".

В отредактированном опубликованном варианте наказанным оказался почему-то только Корчагин.
"Уже давно началась эта вражда с отцом Василием. Как-то подрался Павка с Левчуковым Мишкой, и его оставили "без обеда". Чтобы не шалил в пустом классе, учитель привёл шалуна к старшим во второй класс. Павка уселся на заднюю скамью".

Подобных редакторских правок, видимо, было много, что и понятно. Это была первая книга начинающего писателя. Вспомним и его собственные слова в письме Жигиревой:
"Сейчас произвожу монтаж книги, и просматриваю последний раз орфографию, и делаю поправки".

Так что работа над текстом велась всё время до самой отправки рукописи. К сожалению, разбирать автограф Островского трудно не только по той причине, что разбегаются в разные стороны строки, а буквы толпятся, как сельди в бочке. Проблема и в том, что либо не все страницы блокнотов сохранились, что, скорее всего, либо тут прячется ещё одна творческая загадка, на которой хотелось бы остановиться подробней.

Эпизод с учёбой Павки Корчагина в школе в имеющейся в архиве рукописи, то есть автографа первой главы, обрывается неожиданно фразой: "Урок кончился, детвора высыпала во двор". На ней заканчивается страница блокнота. Она пронумерована цифрой "10".

Следующая страница, во-первых, написана более мелким почерком, что говорит о том, что она писалась, по крайней мере, не сразу за теми, которые мы только что рассматривали. Во-вторых, на ней стоит в качестве номера страницы цифра "8", которая зачёркнута и рядом написано "11".

И всё бы ничего, если бы не то, что начинается страница со слов:
"Климка поставив на полку последнюю ярко начищенную кастрюлю вытирал руки. На кухне никого не было".

В опубликованном варианте романа после этого предложения идёт эпизод разговора Павки Корчагина с Климкой о трудностях службы богатеям, о политике, когда Павка как бы раскрывает глаза своему другу на происходящее вокруг них. Этому эпизоду в книге предшествует другой эпизод, в котором Павка оказывается случайным свидетелем разговора официанта Прохора с посудомойкой Фросей, эпизод, который расстроил Корчагина и заставил его говорить с Климкой о политике.

Однако в автографе первой главы упомянутого архива мы не находим эпизода, в котором Павка Корчагин, сидя под лестницей, услышал как Фрося просила Прохора отдать ей обещанные триста рублей. По всей вероятности, эта часть автографа не сохранилась. Трудно предположить, что Островский, не закончив писать историю с Павкой в школе, оборвал её фразой "детвора высыпала во двор" и приступил к середине другого эпизода. Тем более что и этот эпизод разговора Павки с Климкой в автографе, хоть и имеет строгую нумерацию страниц, но при расшифровке трудно понимаемых записей всё же показывает, что страницы текста перепутаны, то есть не расположены по порядку, как писались. Это говорит лишь о том, что страницы нумеровались не в момент написания главы и не самими Островским, а кем-то другим и в более позднее время. Нумеровались, очевидно, только те страницы, что сохранились и без достаточно аккуратного прочтения того, что за чем идёт. Если страницы расположить в порядке, соответствующим содержанию, то мы увидим, что текст автографа этой части главы почти полностью совпадает с текстом опубликованным, за исключением окончания этого разговора.

В опубликованном варианте книги эпизод разговора Павки с Климкой завершается появлением в судомойне Глаши, которая говорит:
" – Вы это чего не спите, ребятки? На час задремать можно, пока поезда нет. Иди, Павка, я за кубом погляжу".

В автографе эта фраза имеется, но есть там и дополнение:
"И она открыла кран с водой и стала освежать лицо.
Павка открыл застеклённую матовыми стёклами дверь, ведущую в зал, и прошёл между спящими пассажирами к громадному длинному буфету.
Хозяйки за буфетом не было. В перерыв она уходила домой спать. За буфетом сидели две продавщицы, отпускавшие покупателям".

В имеющихся страницах автографа текст на этом обрывается. Но продолжение эпизода имеется в переписанном добровольным секретарём варианте.
"Спросив у одной из них, не надо ли им кипятку или воды, и получив отрицательный ответ, пошёл обратно.
В судомойке уже сидели два официанта Прхошка и Заливанов, о чём-то споря между собой.

Не слушая их, Павка кивнул Климке головой и пошёл к двери, ведущей в кухню
- Ты нас разбуди, Глаша, - попросил Климка посудницу.
- Ладно, иди, иди, разбужу.
В кладовке они улеглись на нарах. Павка, невидимый в темноте, спросил:
- Расскажи мне, Клим, про тот разговор Прхошки с Фросей. Помнишь ты мне не договорил всего, и голос Павки дрогнул, когда он произносил ненавистное ему имя Прохошки. – Ну, говори, Климка, я слушаю".

Дальше в рукописи Климка рассказывает Корчагину, как ему случайно пришлось услышать разговор Прохошки с Фросей, в котором Прохошка уговаривает девушку провести ночь с богатым клиентом Мусин-Пушкиным, пообещав ей за это триста рублей.
В опубликованном варианте этого эпизода, включая рассказ Климки, нет.

Шестнадцатая страница блокнота заканчивается словами: "За буфетом сидели две продавщицы" А дальше совершенно непонятно почему на другой странице блокнота, пронумерованной "17", вверху стоит римская цифра "II" и рядом арабская "1". Над этими цифрами почти под кромкой листа записана фраза:
"Павел ударил кулаком в дверь".

Со следующей строки после нумерации части и главы начинается текст, не имеющий никакого отношения к первой части романа:
"В окне появилась заспанная фигура урядника. Узнав в Лагутиной (текст неразборчив) она скрылась и через минуту уже открывалась дверь. Не отвечая на удивлённые вопросы (текст неразборчив) поражённый видом и состоянием (текст неразборчив) творилось что-то неладное…(текст неразборчив) …забилась в нервном припадке.
Павел собирался уходить и остановился.

Дальше на странице 18:
Необходимо было помочь Лвгутиной. Он старался вспомнить честь, но как было оставить такую…(текст неразборчив) нашёл руку Лагутиной, легонько пожал её и заговорил с необычайной нежностью".

Дальше строки в рукописи разъезжаются в разные стороны и почти не поддаются расшифровке, но кое-что прочитывается. На странице 19 идёт текст:
"Ну зачем ты плачешь родная ведь всё уже прошло теперь ты дома (текст неразборчив) приведу врача и он тебе поможет. Но Лагутина не отпускала его руки как бы боясь чтобы он не оставил её одну. В дверь тихо постучали. Павел встал. (Текст неразборчив)

Двадцатая страница начинается строками:
"Пришедший врач, узнав причину припадка, сделав Лагутиной укол морфия, ушёл и Лагутина затихшая успокоенная заснула.
Уже светало. Окно, открытое по совету врача, выходило в сад, и тяжёлая ветвь сливы заглядывала в комнату.
Только теперь Корчагину пора было уходить".

Нечитаемые строки идут вкривь и вкось, затем кое-что становится понятным.
"Наскочили на этих двух не для грабежа. Наткнулись случайно. Сорвалось. Всё не выгорало…(текст неразборчив) Снова отсидел 2 года из-за бабы, конечно, Фонарь показал… (текст неразборчив) и, не сговариваясь, кинулись… а баба облажалась"

На странице 22 можно прочитать фразы:
"Когда шли в комендатуру писать акт… впереди Лагутиной… потянул за рукав Корчагина, нагибаясь к нему, тихо спросил: А что они её…
Резко оборвал, не дав ему договорить… изнасиловал…"
Строки разъезжаются и трудны для понимания. На странице 23 читаем сначала:
" – Павел, а я сегодня прогульщица. Первый раз на работу не выйду. Голова никудышная".

Потом здесь же наискосок через левый нижний угол идёт текст, написанный другим почерком:
"27/V-21 г. Вчера застрелил 4-го в своей жизни бандюка…"
Эту фразу в ином текстовом оформлении мы встречаем в опубликованном романе, но в третьей главе второй части после эпизода у тоннеля, когда Павел Корчагин спасает Анну Борхарт от бандитов:
"Когда, наконец, добрались до квартиры Анны, где-то на Батыевой горе запели петухи. Анна прилегла на кровать. Корчагин сел у стола. Он курил, сосредоточенно наблюдая, как уплывает вверх серый виток дыма… Только что он убил четвёртого в своей жизни человека".

Но это, повторяю, в опубликованном варианте. В автографе после сообщения Лагутиной Павлу о том, что она стала прогульщицей, на странице под номером 24 неожиданно видим опять-таки, казалось бы, не связанный с предыдущей страницей текст, написанный уже не рукой Островского, а одним из его помощников.

"Перед нами выросла необходимость обсудить создавшееся положение и вынести свои исчерпывающие решения" – ровный голос Предисполкома на последнем слове поднялся на одну ноту, рука его сделала движение…"

Дальше идёт описание заседания пленума, после чего Павла Корчагина просят проводить Лагутину домой, в связи с тем, что уже ночь. Павел провожает Лагутину, которая по пути рассказывает Павлу о её работе на фабрике, поле чего описывается, так называемая, сцена у тоннеля:
"Подходившие к входу тоннеля Павел и Лагутина были увлечены оживлённо разговором, связанным с работой.
- Я ещё новый человек здесь, - говорила она, - не понимаю, почему у вас мало девчат в коллективе? На 216 парней и только 11 девушек. Это безобразие, это говорит, что вы совершенно не желаете работать над этим. Скажи, сколько девушек у вас работает в мастерских.
- Да примерно человек 70, точно не знаю, - ответил Павел. - Всё больше уборщицы. И, собственно говоря, 11 человек не так уж мало, как ты говоришь…"

Затем происходит нападение на Павку и Лагутину бандитов, которые пытаются изнасиловать девушку, но Павел успевает воспользоваться своим наганом и спасает её.
"А как же так? – скажет читатель. – Ведь эта сцена есть в третьей главе второй части, и происходит она не с Талей Лагутиной, картонажницей табачной фабрики, а с Анной Борхарт, ставшей потом женой друга Корчагина Окунева". И читатель, конечно, будет прав.

Но, видимо, первоначальный вариант, о котором думал Островский, был иным. Рукописная часть этой главы, то есть рассказ о спасении Лагутиной и возвращении её домой, заканчивается в автографе фразой:
"И Павел радостно вскочил, когда услышал стук в дверь – это возвращались хозяйка с врачом".

К этой странице блокнота в архиве присоединены машинописные страницы, озаглавленные: "Часть II глава вторая".
Вот эта глава, отпечатанная уже на пишущей машинке:
"Перед нами выросла необходимость обсудить создавшееся положение и вынести свои исчерпывающие решения" – ровный голос Предисполкома на последнем слове поднялся на одну ноту, рука его сделала движение, как бы ставя точку после только что произнесенной фразы. – "Какую обстановку мы имеем в городе в настоящий момент?

Нам нечего скрывать, что иногда мы становимся нехозяевами города. Мы должны направить все наши наличные силы для очищения приречных уездов, где, как вам известно, товарищи, мы имеем значительные успехи, где мы очистили целый ряд уездов от наполнявших их мелких и крупных банд Орлика, Струка и др. им подобных, где мы, можно сказать, впервые утвердили органы Советской власти, находившиеся раньше в полуподпольи, так как мы держали город, а периферия была охвачена очень слабо.

На эти операции нами были брошены почти все силы и, выполняя решения I-го съезда, мы настойчиво добивались очищения губернии от всей контрреволюционной накипи и остатка петлюровщины; эта борьба сложнее, труднее, чем борьба на фронтах; например за каким-то Струком, имеющим самое большее 200-250 сабель, у нас гоняется в течение полутора месяца целый кавалерийский полк.

Вы слыхали здесь доклад председателя Губчека, и вы представляете, что значит в наших условиях банда. Это трудно учитываемая сила, расползающаяся при первом ударе по кулацким дворам и сейчас же собирающаяся по уходе наших отрядов.

Всё это вы слышали. Повторять это не надо. Я уже говорил, что привлекало всё наше внимание и, конечно, ослабило наши силы в городе, результатом чего мы имеем такие факты, как ограбление госбанка третьего дня".

Шевельнув высохшими губами, он покосился на пустой графин и продолжал:
"Здесь мы уже имеем серьёзное предупреждение. Как видите, уголовный клоповник стал кусать не только ночью, но и днём. Почувствовавшая ослабление нашего нажима, нашей бдительности, вернее, зная об отсутствии реальных сил, вся эта разноцветная рвань, вся эта "политическая" уголовщина и просто уголовщина не ограничивается мелкими стычками и выстрелами из-за угла, мелкими налётами и переходит к более серьёзным "предприятиям". – Голос председателя полный внутренней силы и убедительности, голос опытного оратора, повышаясь с ноты на ноту, передавался залу, как отображение содержания речи.

"Из последних событий мы делаем следующие выводы: удар должен быть перенесен в город, - его рука сделала резкий взмах, - и в самые ближайшие дни мы поставим под ружьё батальоны особого назначения, отряд Губчека и штаба округа, бронедивизион, мобилизуем комсомол, вообще всё, на что можно опираться. И начиная от центра до самых окраин обшарим штыками тёмные закоулки, чайнушки, все углы и притоны, все места, где позасели обнаглевшие контрреволюционные элементы. Двумя-тремя заседаниями ЧК выведем в расход всю головку и наиболее квалифицированных "специалистов" ночных налётов, участников перестрелок, за которые мы заплатили не одним десятком лучших чекистов. А остальных изолируем. Всё это мы сделаем не отлагая.

Террор здесь – логический вывод из создавшейся обстановки; если мы не ударим завтра – они ударят послезавтра. В таких случаях большевики всегда бьют первыми, и мы будем бить.
Последнее слово прозвучало так, как будто удар уже был произведен.
***

Огромный партер оперного театра, набитый членами Совета и активом, единодушно взметнулся сотнями поднятых рук, когда седой тяжеловесный предисполкома уже уставшим голосом дочитал резолюцию и, подняв голову, всматриваясь в партер и внимательно слушавший, медленно проговорил:
- Итак, голосую. Кто за оглашённую резолюцию, прошу поднять руки.

Обводя партер глазами, он докончил:
-Прошу опустить. – И потом медленно повернулся к столу президиума, положил на него исписанный лист и, тяжело ступая, пошёл к боковой двери.

Заседание подходило к концу. Предкомиссар Бартаков молодой, высокий, затянутый в хромовую кожаную тужурку, недавно только перешедший на эту работу из штаба дивизии, горячий оратор и прекрасный организатор, которого любили в организации и знали по прежней работе в штабе, начал своё заключительное слово, сразу же обрушившись на выступление Токарева.
***
Павла тронул за плечо подошедший Горбунин:
- Вот что, братишка, найди Лагутину, она, кажись, сидит там, - он тыкнул пальцем в тёмный угол зала, - домой пойдёшь с ней вместе. Сёмка, Жучок и я идём сейчас на пристань. Корсан посылает туда двадцать ребят из железнодорожной роты Г.О.Н., к складам продбазы, понимаешь. И мы там до утра и останемся. Хотели тебя заарканить, но я объяснил суть хвакта: не пущать же дивчину одну домой. Ну так ты вроде конвоя. Ну всего. Моим скажи, что прийду утром. – И хлопнув Павла легонько рукой по фуражке, неуклюжий Горбунин пошёл к выходу. Павел, повернувшись в кресле, осматривал правую сторону партера, ища глазами Лагутину. Её надо было найти ранее, чем кончится заседание, потому что в сутолоке выходящих людей отыскать её будет невозможно".

Итак, в первоначальном варианте сцены у тоннеля (в автографе) Лагутина и Павел будто бы идут из дома урядника, после чего, казалось бы, и подвергаются нападению. На самом же деле, всё дело опять таки в том, что в автографе просто переставлены страницы. Конец эпизода стоит в начале, а его начало – в конце. Что именно писалось Островским сначала, сказать трудно, поскольку эти части эпизода написаны разными почерками. С начала пленума и до конца эпизода у тоннеля текст писался одной рукой вполне понятно и ровно. Остальное – это рука Островского с его невидящими ничего глазами.

В окончательном, опубликованном, варианте всё несколько упрощается сокращениями и вместо Лагутиной этот эпизод переносится на Анну Борхарт:
"Однажды вечером Борхарт зашла к Окуневу. В комнате сидел один Корчагин.
- Ты очень занят, Павел? Хочешь, пойдём на пленум горсовета? Вдвоём нам будет веселее идти, а возвращаться придётся поздно.
-Корчагин быстро собрался. Над его кроватью висел маузер, он был слишком тяжёл. Из стола он вынул браунинг Окунева и положил в карман. Оставил записку Окуневу. Ключ спрятал в условленном месте.

В театре встретили Панкратова и Ольгу. Сидели все вместе, в перерывах гуляли по площади. Заседание, как и ожидала Анна, затянулось до поздней ночи.
- Может, пойдём ко мне спать? Поздно уже, а идти далеко, - предложила Юренева.
- Нет, мы уж с ним договорились, - отказалась Анна.

Панкратов и Ольга направились вниз по проспекту, а соломенцы пошли в гору.
Ночь была душная, тёмная. Город спал. По тихим улицам расходились в разные стороны участники пленума. Их шаги и голоса постепенно затихали. Павел и Анна быстро уходили от центральных улиц".

Таким образом, мы видим, как постепенно трансформируется первоначальный вариант текста, который помещается во вторую главу второй части книги. Из него удаляется урядник, меняется имя Лагутиной на Анну Борхарт. Затем исчезает описание заседания, остаётся лишь его обозначение несколькими фразами, и этот эпизод переходит уже в третью главу второй части романа. Неизменной остаётся сцена у тоннеля. Она и становится одним из многих запоминающихся эпизодов романа. Однако в первоначальном варианте Островский далеко не так быстро подходит к этому эпизоду.

"Женских платочков в зале было немного, в большинстве кепки, защитные фуражки, будёновки, и всё же найти Лагутину было трудно. Павел смотрел во все стороны, но не находил белого платочка и белой блузки Лагутиной.

"Этот Стёпка не мог найти её и передать, где я сижу? А то сидит где-то там, вечно не доделает, долговязый чёрт, - возмущался Павел. – И почему именно меня конвоиром к Лагутиной? Что мне больше делать нечего, кроме как девчат домой провожать? И даже не рассказал толком, в чём дело. Вот ещё дубина! "

Но Лагутину всё же нужно было найти, так как заставить её одну идти домой было не по-товарищески. Павел поднялся и стоя стал рассматривать отдалённый угол, который ему не был виден сидя. Заметив белое пятнышко в углу около ложи, и дойдя туда, он нашёл Лагутину, склонившуюся на ручку кресла в полудремоте. Усевшись с ней рядом в свободное кресло, Павел дотронулся до её руки. Лагутина подняла к нему усталое и бледное лицо.
- Слушай, товарищ, - сказал Павел, - домой идём вместе. Ребята ушли охранять склады продбазы на пристани, так что топать будем на пару.

На Павла глядели встревоженные глаза Лагутиной.
- Но мы же думали идти все вместе домой, - тихо проговорила она.

Павел коротко передал разговор с Горбуниным. Тревога на лице Лагутиной не проходила.
- Ну, а у тебя есть хоть оружие? – спросила она, наклоняясь к нему.
- Есть, - коротко ответил Павел и, замолчав, почувствовал, что не сходящая с глаз Лагутиной тревога и последний вопрос говорят за то, что ей не слишком нравилось это путешествие вдвоём с семнадцатилетним парнем через пустырь да железнодорожного района в такое время, когда даже патрули не ходили в этих местах по одному, а группами.

Павел ясно это осознавал. Обида заполняла его. Это недоверие к его юности, к его молодости не раз приходилось ему испытывать, когда случай выдвигал его, как исполнителя той или иной задачи. Недоверие вызывали одни только годы и ничто больше. Эта острая обида за молодость заполняла его возмущением и протестом каждый раз, когда выдвинутый для того или иного поручения он видел в глазах большевиков, поручавших ему дело, тот же взгляд полунедоверия и нерешительности, который он сейчас видел в глазах Лагутиной.

И невнимательно вслушиваясь в речь продкомиссара с ещё не осевшим раздражением думал: "Лагутина не смотрела бы так испуганно, если бы её провожатым был хотя бы сидящий впереди широкоплечий с крепким затылком секретарь агитпропа Подива по одному только, что ему не семнадцать, а уже, наверное, все тридцать лет… бумагоед, чернильная душа".

И незаметно для себя самого его раздражение вылилось на ни в чём не повинного секретаря агитпропа, которому и не чудилось, что он вызвал такие неприязненные мысли по своему адресу у соседа. Но раздражение как сразу вспыхнуло, разу же быстро и улеглось.

Заседание кончилось. В одиночку и группами товарищей поднимались и выходили, не дожидаясь конца.

Партер устал и, как всегда перед концом заседания, был шумлив и невнимателен. Быстро кидая слова, продкомиссар читал резолюцию, стоя голосовали, и беспорядочной шумной толпою заседавшие двинулись к выходам. Вслед выкрикивались сообщения о различных совещаниях, но их никто не слушал – зал пустел.

Выйдя на подъезд, Лагутина и Павел остановились, пропуская мимо себя поток выходивших. Завернув рукав блузки, Лагутина всматривалась в часы.
- Половина второго. Ну, пойдём, - сказала она, повернувшись к Павлу.

Они пошли сначала в общей толпе, постепенно тающей, через двадцать минут они уже шли вдвоём, изредка перекидываясь словами. Говорила больше Лагутина. Павел отвечал вначале отрывисто, коротко, но потом беседа завязалась. У Павла прошло чувство обиды на Лагутину.
"В сущности, чего я на неё озлился? Пусть себе думает, что хочет, - подумал он, - мне-то какое дело до её мыслей?"

Кончались центральные улицы города. Лагутина и Павел спускались вниз к огромному пустому рынку, глядевшему угрожающе своими бесконечными рядами пустых ларьков. На рыночной площади темнели четыре фигуры патрульных. Короткое знакомое "Кто идёт", "Пропуск", несколько фраз с той и другой стороны, и патруль остался позади.

Павел с Лагутиной шагали по улице, ведущей к железнодорожным складам через пустырь, отделявший рабочий район от центра города. Здесь начинались самые неприятные места. Прошли последний фонарь. Громадные силуэты складов выступали сквозь темень, и от них становилось более темно и неприветливо; Лагутина пододвинулась вплотную, просунув свою руку под локоть Павла. Она уже теперь не смеялась и почти не говорила – чувствовалось, что в ней нарастает тревога. Желая её хоть немного успокоить, Павел сунул руку в карман, найдя шершавую ручку нагана, вытащил его, без слов показал Лагутиной, но, сохраняя внешнее спокойствие, сам почувствовал охватившую его настороженность и напряжённость.

Он всегда ощущал это в только что прошедшие мятежные годы, когда ему приходилось идти в цепи, входившей ночью в оставленный поляками город, где каждый тёмный переулок мог хлестнуть огневым плеском и глаза так жадно и упрямо стремятся просмотреть, просверлить темноту, а палец на спуске напряжён, как стальная пружина, и сердце стучит упрямее и настойчивее.

Начинался пустырь. Тут становилось свободнее. Хотя окружала темнота, но не было черноты закоулков, тупиков, которых не просмотреть, не прощупать и мимо которых проходить, как мимо собаки в подворотне, не зная, пропустит ли она безмолвно или вцепится. Пустырь не давил тяжестью стен. Здесь было, где разбежаться, куда нырнуть, и напряжение постепенно спадало. Палец на спуске разогнулся. Только теперь почувствовалось, что он затёк, и наган медленно заполз в карман, хотя рука и не оставляла рукоятки и спуска. Но это уже было нормальное состояние, ибо Павел всегда так ходил в ночное время, где бы то ни было.

Мысли своё думают, решают, спорят, отрицают, соглашаются. Всегда они далеки от дороги, по которой идёт человек. А рука своё, она на посту, пальцы одно целое с резьбой рукоятки; указательный крючком загнут, зацепился за железный язычок, и оттого от руки передаётся мыслям то спокойствие, которое идёт человеку от сознания, что он не сам, один со своими мускулами, со своей физической силой, а что эту силу удесятеряет, умножает, стирая грани первенства, стальная шавка со зло вытянутой мордочкой, жутковато темнеющей одним зрачком.

Желая подбодрить примолкнувшую спутницу и отчасти от желания отплатить за недоверие, Павел, освобождая локоть из-под руки Лагутиной, засмеявшись, сказал:
- Руку-то что так крепко держишь? Чтобы не драпанул при первом случае? – И, усмехнувшись, не зло спросил:
- Скажи-ка, товарищ, по совести: ведь не особенно тебе улыбается прогулочка… - он запнулся, не найдя подходящего слова, - Тут-то и надо попридержать на всякий случай, а то рванёт вёрст двадцать в час, лови чёрта на полёте, - и он рассмеялся уже звонко, как только умеет смеяться молодость.

Он чувствовал растерянность и смущение Лагутиной, застигнутой врасплох его словами и не нашедшей, что ответить. Этим Павел хотел отомстить за недоверие там, в театре.

Перебивая Лагутину, смущённо пытавшуюся отрицать его упрёки, хотя только что она об этом думала, и своими словами он лишь передал её мысли, примиряюще дружески Павел проговорил:
- Ну ладно, чёрт с ним, дело не в этом. Я на тебя не в обиде. Ты же меня не знаешь, товарищ, так можно было и подумать, что парень драпанёт. Факт тот, что обойдётся без проверки. Станция близко, скоро будем дома. Можешь успокоиться. Завтра гора работы, как тебе, так и мне. Давай, прибавим шагу. Места скоро пойдут людимые, провожу тебя за туннель и там разойдёмся.

Лагутина, как бы отвечая на свои мысли, не оставлявшие её, говорила:
- Скоро уже можно будет спокойно ходить по городу. Давно уже надо было нам заняться очисткой города. А то подумай: как свечереет, ни из города, ни в город из района не пройдёшь – вечно волнуешься".

Кстати, в этой части главы, рассказывая о том, как Павел и Лагутина идут мимо железнодорожных путей, Островский подводит постепенно читателя к последующему рассказу о Боярке, то есть о необходимости строительства подъезда к дровам. Ненавязчиво он описывает замирающую жизнь железнодорожной системы.

"Вокзал был уже близок, когда вышли на мостик, перекинутый через грязную вонючую речушку и повернули вправо, сразу стали видны разноцветные огоньки фонарей. Устало вздыхал маневровый паровоз.

Там наверху, на высоко поднятой насыпи, где проходили десятки подъездных путей, замерла жизнь и движение, бывшие здесь когда-то. Вокзал громадного города был молчалив, не грохал железом, не рычал разноголосыми гудками паровозов, не шевелился, как какое-то железное чудовище, змеями поездных составов.

И дальше:
"Вокзал был обескровлен. Не было дров. Застревали устало приползавшие поезда. Их нечем было кормить. Они заполняли запасные пути, молчаливые, опустевшие.

В этот своеобразный городок каждый день втискивались новые составы, образуя собой длинные улички. И сейчас живых паровозов, окликавших друг друга, было три-четыре. Они двигались и своим рёвом напоминали, что не всё ещё замерло. Это была уже жизнь, движение".

Да, это самое отсутствие в городе дров привело к решению строить подъездные пути к Боярке. Стало быть, эта глава должна была в романе предшествовать событиям в Боярке. В опубликованном варианте романа эта проблема отсутствия дров обозначена весьма коротко в конце первой главы второй части:
"Улеглась тревога.
Но новый враг угрожал городу – паралич на стальных путях, а за ним голод и холод.
Хлеб и дрова решали всё".

Вторая глава опубликованной книги начинается с разбирательства причин отсутствия дров, ареста саботажников и принятия решения о строительстве узкоколейки от станции Боярка.

В рукописи после описания состояния вокзала идёт сцена у туннеля, но не так сразу.
"Пустырь оставался позади. Рядом с насыпью шло привокзальное шоссе, идущее к товарной. Оно проходило через туннели под полотном и выходило около депо на другой стороне, вливаясь в улицу рабочего района. Перед воротами туннеля когда-то был шлагбаум и стоял домик сторожа. Теперь шлагбаума не было, а от домика осталась лишь половина. Пущенный сослепу снаряд, плюхнулся в стену домика, разворотил его внутренности, оставив искалеченную половину стоять у шоссе, как инвалида, как живущую память о только что прошедшем.

У туннеля висел фонарь, и свет от него желтоватый, тусклый освещал часть стены туннеля и шоссе перед входом. Подходившие к входу Павел и Лагутина были увлечены оживлёнными разговорами, связанными с их работой.
- Я ещё новый человек здесь, - говорила она, - и не понимаю, почему у вас мало девчат в коллективе. На двести шестнадцать парней только одиннадцать девушек.. Это безобразие. Это говорит за то, что вы совершенно над этим не работаете. Сколько девушек у вас занято в мастерских?
- Точно не знаю, примерно человек семьдесят, – ответил Павел. – Всё больше уборщицы. И, собственно говоря, одиннадцать человек не так уж мало, как ты говоришь. Ведь у нас производство, где девчат небольшая кучка на несколько тысяч рабочих. И этих одиннадцать завоевали с трудом. Девчата очень туги на подъём. В этом есть и наша вина, но тут не разбежишься. Вот если у тебя есть какая-нибудь дивчина – присылай её – дадим работу. Может быть, дело пойдёт лучше. Ведь если так разобраться, то наш женорг Ступина, хотя и хорошая партийка – твёрдая тётка, но с молодыми девчатами у неё дело не клеится…

И Павел хотел было рассказать о последнем столкновении между Ступиной и девчатами, которые согласились идти на собрание женотдела только с условием, что после него будет устроена танцулька, когда нервная, вспыльчивая Ступина всыпала столько горячих, обидных слов, в которых особенно досталось нескольким заводилам, заправским танцорам. Попало и "пудренным носикам", и "подведенным бровкам", и "девчачьей дури", "несознательности проклятой" – с заключительными словами "ну вас к чёрту, дерьмо барахольное! Не было из вас людей и не будет, всё протанцуете" – но воздержался, не желая засыпать Ступину перед райорганизатором. Кто знает, как бы приняла этот рассказ Лагутина. Человек она новый – может нагореть Ступиной, чего та не заслуживала. Хотя вспышки её возмущения отсталостью девчат не помогали делу, а только вредили, но исправлять это надо было дружески, осторожно. Ступина всегда признает ошибку, но без разноса.

Лагутина опять взяла под руку Павла, но уже не из боязни, а от усталости. Рука Павла теперь поддерживала Лагутину, ослабевшую от пути и целого ряда сутолочной работы. Павел никогда не ходил с женщиной под руку. Это по неписанным законам его этики было негоже и почему-то связывалось с обывательщиной. Но теперь уставшая Лагутина была исключение, и первый раз его рука была не на месте.
- Эх, скорей бы домой, - проговорила Лагутина, когда они вошли в освещённый фонарём круг перед входом в туннель. – Мы уже близко. А ты где живёшь?

Наверху, около депо, заревел паровоз, заглушив ответ Павла. Не расслышав ответа, Лагутина переспросила.
- Я живу дальше. Мне на гору, на Завальную. Я тебя доведу до…
Конец фразы захлестнулся в горле.
***
Сзади шваркнуло сорвавшимися в бег ногами, глухим выдохом грудей. Метнулись три изогнутые тени. И мороз холодный, острый, как удар тока, скользнул по спине Павла. Его рука грубо, с силой вырвалась из-под локтя Лагутиной, отбросив её в сторону.

Мозг лихорадочно спешил, но сзади уже охватывали крепко, жёстко, зверино за шею. Схвативший рванул к себе, и удар в спину повернул Павла лицом к напавшему. Громадная лапа, на секунду бросив шею, схватила за гимнастёрку около подбородка, свернув её в жгут.

Первое, что увидел, вернее, почувствовал Павел, это дуло "Парабеллума" около глаз, которым тупо ткнули в лицо два раза. В следующие секунды Павел увидел и державшего его большеголового в кепке. И что несуразно дико запомнилось – это кнопка для застёжки на большом козырьке. Лица не видел – только два больших пятна глаз. В виски забухало опомнившееся сердце. Мысль вылетела. Осталось одно ожидание удара и то непередаваемое, чего высказать нельзя. Эти несколько секунд с дулом, медленно чертившим перед глазами кривую, когда каждая доля секунды могла быть последней – их ещё никогда не испытывал Павел.

Когда проползли секунды и выстрел не последовал, мысль возвратилась, но дуло перед глазами связало её, глаза припаялись к жёлтому кружку перед лицом.

Лагутину бросили на бетон туннеля. Сваливший её навалился одной рукой на грудь, другой с силой рванул юбку, которая с треском разорвалась. Лагутина судорожно забилась, тогда третий из напавших бросился на подмогу и, став на колени, сорванной с головы фуражкой старался зажать рот.

Дышать было нечем. Фуражка отвратительно воняла потом. Оглушённая падением на землю, испуганная до крайности, полузадушенная молодая женщина отчаянно сопротивлялась, пытаясь отбросить ломавшего ей руки насильника.

Разъярённые сопротивлением и торопящийся тот, что зажимал рот, ударил её с силой по лицу с отвратительной руганью. Ударив, бандит отпустил руку, закрывавшую рот, и острый резкий крик женщины "Помогите!" полоснул ножом.

Державший Павла от крика вздрогнул. Его голова на миг повернулась к боровшимся на земле, пальцы, сжимавшие рубашку, разжались, и, толкнув Павла кулаком в грудь, он выбросил из глотки хриплым придушенным басом:
- Дёргай, шкет, без оглядки и то быстро.

Рука его с револьвером махнула по направлению к городу. Павел не двигался. Рука угрожающе вытянулась, и сиплое "Ну-у-у, чего ждёшь?" заставило Павла шагнуть в сторону.
Этот шаг был принят большеголовым, как исполнение его требования, и вытянутая с "Парабеллумом" рука медленно опустилась. Уловив это, Павел сейчас же сделал второй шаг по направлению к городу.

Большеголовому показалось, что юношу удерживает от удёру опасения получить пулю в затылок, и он полуобернулся к тем двум, ворочавшимся с женщиной в темноте туннеля, как бы отводя угрозу выстрела в спину. С парнишкой он считал поконченным. Его обманула юность и широко раскрытые, как завороженные глядевшие на дуло глаза, обманули замусоленные в масле штаны и гимнастёрка.

Большеголовый не хотел оставаться без участия в происходящем у входа в туннель, а никакой опасности от готовой бежать фигуры парнишки он не видел. Он двинулся к борющимся на земле.

Наскочили на этих двух не для грабежа. Наткнулись случайно. Сорвалось хорошее дело. Не выгорело на Продольной 31, и уже на обратном ходу стукнулись с этими двумя, из-за бабы, конечно. Фонарь показал её. Грубая, стоит влипнуть, да и место подходящее. А фраер – шкет зелёный, грач. Одним словом, и не сговариваясь, кинулись. Пришивать шкета ни к чему, хай подымать не с руки – бан под носом. Смоется и сам с дрейфу, когда шпалер понюхает…
Большеголовый ошибся.

Павел рванул наган из кармана и взметнул рукой по направлению к большеголовому. Последний, не выпускавший юношу из виду, заметил это резкое движение и круто повернулся. Глаза его уловили взметнувшуюся руку с наганом, но было поздно.

Необычайно громко, оглушающе громыхнул выстрел. Большеголовый качнулся и, цепляясь рукой за стену, боком осел на землю. Одна из теней у туннеля метнулась ошалело к выходу, но рванувшийся второй, третий выстрел заставил тень нырнуть в провал разбитого домика. Третий, кинувшись бежать в туннель, ударился об стену и, подстёгиваемый хлеставшими сзади выстрелами, делая зигзаги, скрылся в темноте туннеля.

Всё это произошло в течение нескольких минут. Отвратительно по гадючьи корчившееся тело подстреленного напоминало о том, что происшедшая короткая схватка была действительностью, так быстро она кончилась.

Тело большеголового, подплывшее темноватой лужей, лежавшее на боку, вздрагивало, и ноги в коленях медленно сжимались и разжимались. Изо рта вырывались булькающие звуки. Револьвер, лежащий за спиной, подплыл красным, и, сделавши движение его поднять, Павел остановился и отдёрнул руку. Надо было убираться отсюда. Третья тень, потонувшая в туннеле, могла напомнить о себе. Освещённый перед входом круг давал хорошую мишень.

Только теперь Павел оглянулся на свою попутчицу. Она, поднявшись с земли, с искривившимся от ужаса лицом смотрела на лежавшего на земле. Павел понял, что она плохо осознаёт окружающее. Она стояла с надорванной блузкой в одних рейтузах стройная, как мальчик. Обрывки её юбки лежали на земле. Тут же валялась покинутая фуражка.

Схватив её за руку, он потянул её за собой по направлению к городу, спеша уйти из освещённого места, но, пробежав несколько шагов, вспомнил, что разорванная её юбка лежала у входа в туннель. Он быстро повернулся, добежал до чёрного клубка материи, схватил его и, пригибаясь, побежал вслед за Лагутиной.

Павел нагнал её у мостика. Она, прислонившись к перилам, тяжело дышала. Со стороны железнодорожных складов слышались голоса. Оттуда бежало несколько человек. Топот выбегавших на шоссе людей почему-то не вызывал опасения, а донёсшийся лязг затвора совсем успокоил.
- Это наши, - сказал Павел Лагутиной и, давая ей обрывок юбки, сказал: - прицепи её как-нибудь.

Люди из темноты вынырнули сразу, и передний красноармеец с винтовкой наперевес крикнул сердито, грубо:
- Стой! Руки вверх!
Остальные подбежавшие, запыхавшиеся окружили. Передний, заметив в руке Павла наган, вскинув винтовку, закричал зло:
- Кидай оружие, гад, застрелю!

Павел бросил под ноги тяжело упавший наган. Это и силуэт женщины успокоило. Голоса стали не так напряжены. Отодвинув от груди Павла штык, передний сыпал вопросами:
- Кто стрелял? Откуда идёте? Кто такие?
Рассказ Павла не вызвал доверия у обступивших. Один из них высказал это, бросив коротко:
- Знаем, из-за бабы подрались пистолетчики.
Павел вскипел:
- Товарищ, я секретарь железнодорожного коллектива комсомола, член Губкома комсомола. Я вам заявляю, что всё то, что я вам сказал, правда. И вот этот товарищ, - он указал на Лагутину, - член партии, зав. Женотделом района, и вы не имеете права нам не верить. Вот мои документы, - продолжал Павел, вытаскивая из кармана записную книжку.
Это подействовало.
- Ладно, пойдём. Где тот лежит? Там разберёмся, - сказал это уже спокойно без резкости.

Они пошли обратно к светящейся точке фонаря у туннеля. Лагутина оперлась на плечо Павла, шагала машинально, усталая и разбитая от только что пережитого.
Когда подошли к фонарю, там уже были люди: двое у лежавшего на земле трупа, а один наверху. У трупа один в кожаной тужурке и защитной фуражке, другой железнодорожный охранник. Повернувшись к подходившим, человек в кожанке, в котором Павел узнал агента железнодорожного чека Шпильмана, спросил:
- В чём дело, товарищ? – но, узнав Павла, подошёл к нему, подавая руку, спросил: - Что такое случилось?
Павел, указывая на стоявшую рядом Лагутину, которая, навернув юбку полотнищем, держала разорванные концы рукой, и ожидала, когда кончатся эти объяснения. Он рассказал Шпильману всё, что произошло. Шпильман слушал внимательно, смотря то на него, то на труп в то время как красноармеец, взявший за дуло револьвер, утирал его об одежду убитого.

Когда Павел кончил Рассказ, Шпильман подошёл к трупу и, упёршись ногой в плечо, повернул труп на спину. Сдвинутая со лба кепка открыла лицо убитого.
- А вот оно! – радостно воскликнул Шпильман. – Митька Череп собственной персоной. И чёрт возьми, как ты его, Корчагин, припаял? За эту собаку тебе в губчека спасибо скажут. Чего это он занялся такой мелочью, как… - Он не договорил, запнулся, взглянул на Лагутину.
- Ну, товарищ, вопрос ясен, - сказал Шпильман, обращаясь к красноармейцам, приведшим Павла. – Вы можете отправляться назад, а мы пойдём составим протокол.
Последние слова относились к Лагутиной и Павлу.
- А эту собаку уберут отсюда.

И когда все двинулись в туннель к вокзалу, нагнавший Павла красноармеец, отдавая ему наган, сказал:
- Револьверчик возьми. Ещё пригодится разок.
Павел улыбнулся и дружески пожал ему руку. Когда шли в комендатуру писать акт, Шпильман, отставший от идущей впереди Лагутиной и красноармейца, потянул за рукав Корчагина, нагибаясь к нему, тихо спросил:
- А что они её…?
- Нет, - резко оборвал Павел, почувствовав в его вопросе нездоровое любопытство.
Шпильман хмыкнул под нос и, отодвинувшись, заговорил с красноармейцем, идущим впереди.

Только на рассвете Павел подвёл Лагутину к её дому. Он с силой застучал кулаком в дверь. В окне появилась заспанная фигура хозяйки. Узнав в Лагутиной свою квартирантку, она скрылась и через минуту уже открывала дверь.

Не отвечая на испуганные вопросы хозяйки, поражённой видом и состоянием Лагутиной, с которой творилось что-то нехорошее, они прошли в комнату Лагутиной, оставив озадаченную хозяйку в коридоре самой догадываться о происшедшем.

Войдя в комнату, Лагутина, едва дошедшая до постели, упала в неё и забилась в давно сдерживаемых рыданиях, перешедших в тяжёлый нервный припадок. Павел, доведший её до кровати и собиравшийся уходить, остановился. Он не мог уйти сейчас, когда Лагутиной надо было чем-то помочь, а чем, он и сам не знал. Он старался вспомнить, где живёт врач, но нельзя было оставить Лагутину и, присев на краешек кровати, нашёл Руку Лагутиной, легонько сжал её и заговорил с необычной для себя нежностью, как если бы говорил с обиженным ребёнком:
- Ну, зачем ты плачешь? Зачем? Ведь всё уже прошло. Теперь ты дома. Зачем же так плакать? Всё кончилось хорошо. Я сейчас привезу врача, и он поможет тебе.

Но Лагутина не отпускала его руки, как бы боялась, чтобы он не оставил её одну.
В дверь тихо постучали. Павел встал и открыл дверь. Хозяйка поманила его в коридор. Выйдя, он притворил за собой дверь. Хозяйка, взволнованная ожиданием, засыпала его вопросами. Он коротко спешил ей ответить и, в свою очередь, спросил её, не знает ли она, где живёт врач. Оказалось, почти напротив. Павел попросил сейчас же привести его. Она поспешно бросилась исполнять его поручение.

Закрыв за ушедшей хозяйкой дверь, Павел возвратился в комнату. До прихода врача он помог Лагутиной снять башмаки, заботливо укутал её одеялом и, сидя у её кровати, говорил тихо, но настойчиво:
- Ты должна сейчас уснуть, слышишь? Надо быть сильной, товарищ, смотри, сколько слёз пролито.
Это на Лагутино действовало успокаивающе, но только на минуту.

Павел вскочил, когда услышал стук в дверь. Это возвращалась хозяйка с врачом. Пришедший врач, узнав причину припадка, сделал Лагутиной укол морфия и ушёл.

Лагутина, затихшая, успокоенная, заснула. Было уже светло. Окно, открытое по совету врача, выходило в сад, и тяжёлая ветвь сливы заглядывала в самую комнату.

Пора было уходить. Только теперь Павел почувствовал свинцовую тяжесть своей головы и знакомый нажим обруча, от которого не мог избавиться с момента удара осколком в лоб над глазом. Это был первый нажим. Павел знал, что за ним последуют такие же, более болезненные. Оставалось одно проверенное, испытанное средство, единственно помогавшее – это уложить голову в подушки, зарыться в них, закутаться тепло и постараться заснуть.

Надо было уходить. Он повернулся к спящей Лагутиной, как бы прощаясь с ней, тихонько пожал открытую руку. Она дышала ровно и спокойно. И только теперь неожиданно, с удивлением Павел увидел впервые, что его спутница – бледная, уставшая, с запрокинутой немного назад стриженой головой, с разлетавшимися кудрями – была не только женорган района, но и красивой женщиной.

Смущённый таким открытием, он круто повернулся и пошёл к двери. Когда уходил, хозяйка уже возилась на кухне у печи.
- Вы за нею присмотрите. Она сейчас спит, - сказал он, заглянув в кухню.
Хозяйка утвердительно кивнула головой.

Когда Павел вышел на улицу и прошёл несколько шагов, мощно зарычал гудок главных мастерских. "Половина шестого, - подумал, остановившись, Павел. – А я сегодня прогульщик: первый раз на работу не выйду. Голова никудышная, леший её дери. Чуть что и начинает выкаблучиваться. Ничего, к вечеру выйду. А теперь, товарищ Корчагин, домой, домой". И, прибавляя шаг, он пошёл в гору.

И завершается эта волнующая сцена с бандитским нападением в машинописной копии, как и в записанной одним из добровольных секретарей, той самой карандашной надписью наискосок, сделанной кем-то на странице 23 автографа, которая пронумерована так же и страницей 7. Там вся запись не поместилась. А вот как она должна была выглядеть:
"На другой день в знакомой толстой тетради в чёрной клеёнчатой обложке, вынутого из деревянного сундука, карандашом было написано рассыпчатым спешащим почерком:
27/V-21 г. – Вчера застрелил четвёртого в своей жизни бондюга. Если бы при схватке был товарищ Лисицын, то от стыда пропасть.

Попался, как пешка, и стыдно писать почему. С женщиной под руку, видите ли, стал ходить Корчагин. Увидь это Жарких – могила. А потом, из шести выстрелов на расстоянии пяти шагов одно попадание. Вот что назвал бы Лисицын "Развинтить гайки". Фронтовик затушенный. Точка. Об Лагутиной потом.
Здесь у меня тоже не всё в порядке. Прогулял день. Бегу в райком. Там о дровах сегодня".

Последние слова подтверждают мысль о том, что глава о необходимости доставки дров и о строительстве узкоколейки должна была идти следом. В опубликованном варианте получилось наоборот. В первой главе второй части романа описываются непростые отношения между Павлом и Ритой Устинович, рассказывается о борьбе с контрреволюционным восстанием. Вторая глава посвящена строительству узкоколейки в Боярке, где Павел Корчагин заболевает тифом. И только почти в самом конце третьей главы, после возвращения Павла из Шепетовки в Киев и целого ряда событий в нём, даётся сцена у туннеля. Чтобы не отсылать читателя к книге для сравнения этих отрывков, процитирую опубликованный вариант здесь же.

Заодно читатель сможет сравнить предлагаемые отрывки и заметить, что первый вариант, несомненно, требует редакторской правки для более грамотного литературного построения фраз, но вместе с тем этот первый вариант ещё раз убеждает нас в удивительной способности Островского не только подмечать мелкие детали, но и умело преподнести их, постепенно накаляя обстановку, подготавливая читателя, но не раскрывая суть предстоящего. И в этом первоначальном тексте мы видим большое количество тех самых слов с суффиксальным окончанием на "вш", о котором ему делали замечание первые читающие редакторы и о чём сам Островский вспоминал в переписке. То есть мы видим, что этот текст, хоть и напечатан уже на машинке, но ещё не просматривался грамотными редакторами.

"Однажды вечером Борхарт зашла к Окуневу. В комнате сидел один Корчагин.
- Ты очень занят, Павел? Хочешь, пойдём на пленум горсовета? Вдвоём нам будет веселее идти, а возвращаться придется поздно.
Корчагин быстро собрался. Над его кроватью висел маузер, он был слишком тяжёл. Из стола он вынул браунинг Окунева и положил в карман. Оставил записку Окуневу. Ключ спрятал в условленном месте.
В театре встретили Панкратова и Ольгу. Сидели все вместе, в перерывах гуляли по площади. Заседание, как и ожидала Анна, затянулось до поздней ночи.
- Может, пойдём ко мне спать? Поздно уже, а идти далеко, - предложила Юренева.
- Нет, мы уж с ним договорились, - отказалась Анна.

Панкратов и Ольга направились вниз по проспекту, а соломенцы пошли в гору.
Ночь была душная, тёмная. Город спал. По тихим улицам расходились в разные стороны участники пленума. Их шаги и голоса постепенно затихали. Павел и Анна быстро уходили от центральных улиц. На пустом рынке их остановил патруль. Проверив документы, пропустил. Пересекли бульвар и вышли на неосвещенную, безлюдную улицу, проложенную через пустырь. Свернули влево и пошли по шоссе, параллельно центральным дорожным складам. Это были длинные бетонные здания, мрачные и угрюмые. Анну невольно охватило беспокойство. Она пытливо всматривалась в темноту, отрывисто и невпопад отвечала Корчагину. Когда подозрительная тень оказалась всего лишь телефонным столбом, Борхарт рассмеялась и рассказала Корчагину о своём состоянии. Взяла его под руку и, прильнув плечом к его плечу, успокоилась.
- Мне двадцать третий год, а неврастения, как у старушки. Ты можешь принять меня за трусиху. Это будет неверно. Но сегодня у меня особенно напряженное состояние. Вот сейчас, когда я чувствую тебя рядом, исчезает тревога, и мне даже неловко за все эти опаски.

Спокойствие Павла, вспышки огонька его папиросы, на миг освещавшей уголок его лица, мужественный излом бровей - всё это рассеяло страх, навеянный чернотой ночи, дикостью пустыря и слышанным в театре рассказом о вчерашнем кошмарном убийстве на Подоле.

Склады остались позади, миновали мостик, переброшенный через речонку, и пошли по привокзальному шоссе к туннельному проезду, что пролегал внизу, под железнодорожными путями, соединяя эту часть города с железнодорожным районом.

Вокзал остался далеко в стороне, вправо. Проезд проходил в тупик, за депо. Это были уже свои места. Наверху, где железнодорожные пути, искрились разноцветные огни на стрелках и семафорах, а у депо утомленно вздыхал уходящий на ночной отдых "маневрик".

Над входом в проезд висел на ржавом крюке фонарь, он едва заметно покачивался от ветерка, и жёлто-мутный свет его двигался от одной стены туннеля к другой.

Шагах в десяти от входа в туннель, у самого шоссе, стоял одинокий домик. Два года назад в него плюхнулся тяжёлый снаряд и, разворотив его внутренности, превратил лицевую половину в развалину, и сейчас он зиял огромной дырой, словно нищий у дороги, выставляя напоказ своё убожество. Было видно, как наверху по насыпи пробежал поезд.
- Вот мы почти и дома, - облегченно сказала Анна.
Павел незаметно попытался освободить свою руку. Подходя к проезду, невольно хотелось иметь свободной руку, взятую в плен его подругой.
Но Анна руки не отпустила.
Прошли мимо разрушенного домика.
Сзади рассыпалась дробь срывающихся в беге ног.

Корчагин рванул руку, но Анна в ужасе прижала её к себе, и когда он с силой всё же вырвал её, было уже поздно. Шею Павла обхватил железный зажим пальцев, рывок в сторону - и Павел повернут лицом к напавшему. Прямо в зубы ткнулся ствол парабеллума, рука переползла к горлу и, свернув жгутом гимнастерку, вытянувшись во всю длину, держала его перед дулом, медленно описывающим дугу.

Завороженные глаза электрика следили за этой дугой с нечеловеческим напряжением. Смерть заглядывала в глаза пятном дула, и не было сил, не хватало воли хоть на сотую секунды оторвать глаза от дула. Ждал удара. Но выстрела не было, и широко раскрытые глаза увидели лицо бандита. Большой череп, могучая челюсть, чернота небритой бороды и усов, а глаза под широким козырьком кепки остались в тени.

Край глаза Корчагина запечатлел мелово-бледное лицо Анны, которую в тот же миг потянул в провал дома один из трёх. Ломая ей руки, повалил её на землю. К нему метнулась ещё одна тень, её Корчагин видел лишь отражённой на стене туннеля. Сзади, в провале дома, шла борьба. Анна отчаянно сопротивлялась, её задушенный крик прервала закрывшая рот фуражка. Большеголового, в чьих руках был Корчагин, не желавшего оставаться безучастным свидетелем насилия, как зверя, тянуло к добыче. Это, видимо, был главарь, и такое распределение ролей ему не понравилось. Юноша, которого он держал перед собой, был совсем зелёный, по виду "замухрай деповский".
Опасности этот мальчишка не представлял никакой. "Ткнуть его в лоб шпалером раза два-три как следует и показать дорогу на пустыри - будет рвать подмётки, не оглядываясь до самого города". И он разжал кулак.
- Дёргай бегом... Крой, откуда пришёл, а пикнешь - пуля в глотку.
И большеголовый ткнул Корчагина в лоб стволом.
- Дёргай, - с хрипом выдавил он и опустил парабеллум, чтобы не пугать пулей в спину.
Корчагин бросился назад, первые два шага боком, не выпуская из виду большеголового.
Бандит понял, что юноша всё ещё боится получить пулю, и повернулся к дому.
Рука Корчагина устремилась в карман. "Лишь бы успеть, лишь бы успеть!" Круто обернулся и, вскинув вперёд вытянутую левую руку, на миг уловил концом
дула большеголового - выстрелил.
Бандит поздно понял ошибку, пуля впилась ему в бок, раньше чем он поднял руку.

От удара его шатнуло к стене туннеля, и, глухо взвыв, цепляясь рукой за бетон стены, он медленно оседал на землю. Из провала дома, вниз, в яр, скользнула тень. Вслед ей разорвался второй выстрел. Вторая тень, изогнутая, скачками уходила в черноту туннеля. Выстрел. Осыпанная пылью раскрошенного пулей бетона, тень метнулась в сторону и нырнула в темноту. Вслед ей трижды взбудоражил ночь браунинг. У стены, извиваясь червяком, агонизировал большеголовый.

Потрясённая ужасом происшедшего, Анна, поднятая Корчагиным с земли, смотрела на корчащегося бандита, слабо понимая своё спасение.

Корчагин силой увлёк её в темноту, назад, к городу, уводя из освещенного круга. Они бежали к вокзалу. А у туннеля, на насыпи, уже мелькали огоньки и тяжело охнул на путях тревожный винтовочный выстрел.

Когда, наконец, добрались до квартиры Анны, где-то на Батыевой горе запели петухи. Анна прилегла на кровать. Корчагин сел у стола. Он курил, сосредоточенно наблюдая, как уплывает вверх серый виток дыма... Только что он убил четвёртого в своей жизни человека.

Есть ли вообще мужество, проявляющееся всегда в своей совершенной форме? Вспоминая все свои ощущения и переживания, он признался себе, что в первые секунды чёрный глаз дула заледенил его сердце. А разве в том, что две тени безнаказанно ушли, виновата лишь одна слепота глаза и необходимость бить с левой руки? Нет. На расстоянии нескольких шагов можно было стрелять удачнее, но всё та же напряжённость и поспешность, несомненный признак растерянности, были этому помехой.

Свет настольной лампы освещал его голову, и Анна наблюдала за ним, не упуская ни одного движения мышц на его лице. Впрочем, глаза его были спокойны, и о напряжённости мысли говорила лишь складка на лбу.
- О чём ты думаешь, Павел?
Его мысли, вспугнутые вопросом, уплыли, как дым, за освещённый полукруг, и он сказал первое, что пришло сейчас в голову:
- Мне необходимо сходить в комендатуру. Надо обо всем этом поставить в известность.
И нехотя, преодолевая усталость, поднялся.

Она не сразу отпустила его руку - не хотелось оставаться одной. Проводила до двери и закрыла её, лишь когда Корчагин, ставший ей теперь таким дорогим к близким, ушёл в ночь.
Приход Корчагина в комендатуру объяснил непонятное для железнодорожной охраны убийство. Труп сразу опознали - это был хорошо известный уголовному розыску Фимка Череп, налетчик и убийца-рецидивист.
Случай у туннеля на другой день стал известен всем. Это обстоятельство вызвало неожиданное столкновение между Павлом и Цветаевым.
В разгар работы в цех вошел Цветаев и позвал к себе Корчагина. Цветаев вывел его в коридор и, остановившись в глухом закоулке, волнуясь и не зная, с чего начать, наконец, выговорил:
- Расскажи, что вчера было.
- Ты же знаешь.

Цветаев беспокойно шевельнул плечами. Монтёр не знал, что Цветаева случай у туннеля коснулся острее других. Монтёр не знал, что этот кузнец, вопреки своей спешней безразличности, был неравнодушен к Борхарт. Анна не у него одного вызывала чувство симпатии, но у Цветаева это происходило сложнее. Случай у туннеля, о котором он только что узнал от Лагутиной, оставил в его сознании мучительный, неразрешимый вопрос. Вопрос этот он не мог поставить монтёру прямо, но знать ответ хотел. Краем сознания он понимал эгоистическую мелочность своей тревоги, но в разноречивой борьбе чувств в нём на этот раз победило примитивное, звериное.
- Слушай, Корчагин, - заговорил он приглушённо. - Разговор останется между нами. Я понимаю, что ты не рассказываешь об этом, чтобы не терзать Анну, но мне ты можешь довериться. Скажи, когда тебя бандит держал, те изнасиловали Анну? - В конце фразы Цветаев не выдержал и отвёл глаза в сторону.

Корчагин начал смутно понимать его. "Если бы Анна ему была безразлична, Цветаев так бы не волновался. А если Анна ему дорога, то..." Павел оскорбился за Анну.
- Для чего ты спросил?
Цветаев заговорил что-то несвязное и, чувствуя, что его поняли, обозлился.
- Чего ты увиливаешь? Я тебя прошу ответить, а ты меня допрашивать начинаешь.
- Ты Анну любишь?
Молчание. Затем трудно произнесенное Цветаевым:
- Да.
Корчагин, едва сдержав гнев, повернулся и пошёл по коридору, не оглядываясь".

Сопоставляя опубликованный вариант отрывка с тем же в рукописи, легко заметить, что опубликованный вариант в литературном отношении грамотнее, что вполне нормально для конечных вариантов. Но в эмоциональном отношении, на мой взгляд, эта сцена потеряла многое. Ведь в рукописном тексте Павка Корчагин вынужден переживать по причине своей молодости, которой не очень доверяют старшие. Это типично для юношеского возраста, и важно как раз не это, а то, что Островский показал одновременно, как сам же Корчагин осознаёт ошибочность своей обиды и подавляет её в себе, хоть и не сразу. Вот это уже присуще не каждому юноше или девушке и вполне достойно было бы подражанию.

Помимо расхождений количественных (отредактированный вариант сильно сокращён) есть и более мелкие. В рукописи, например, Павел держит в кармане наган, а в книге он берёт с собой браунинг. Есть и другие различия, но всё же главным, мне видится, изменение фамилии героини этого эпизода. Вместо Лагутиной появляется Борхарт. Лагутина, как таковая, из книги не исчезает. Она появляется в первой главе второй части в качестве самодеятельного дирижёра хором на комсомольской вечеринке. И описывает её Островский несколько иначе.

"Смеётся заразительно Таля Лагутина. Сквозь расцвет юности смотрит эта картонажница на мир с восемнадцатой ступеньки взлетает вверх её рука, и запев, как сигнал фанфары".

И имя теперь у Лагутиной Таля, и становится она дочерью старого десятника по укладке железнодорожных шпал Лагутина. И роль в книге у неё теперь совсем небольшая. По первоначальному плану Павка явно начинал влюбляться в Лагутину, почему и сделал в своём дневнике запись о том, что с Лагутиной у него "не всё в порядке". Эта трансформация, откровенно говоря, непонятна. Если бы персонаж совсем был удалён из книги – это было бы ясней, но Лагутиной даётся другая, почти эпизодическая роль, хотя любовь автора к девушке остаётся, в связи с чем он и выдаёт её за муж за близкого друга Корчагина – Окунева и делает её всё-таки тоже комсомольским вожаком, выступающим на конференциях.

Заметил, конечно, читатель и тот факт, что в рукописном варианте эпизода агент железнодорожного чека Шпильман задаёт Павлу вопрос о том, успели ли бандиты изнасиловать Лагутину, а Павел обрывает вопрос резким отрицательным ответом, посчитав вопрос нескромным любопытством, тогда как в опубликованном варианте этот вопрос задаёт Цветаев, который считает себя влюблённым в Анну Борхарт. В этом случае Павел не отвечает на вопрос, считая его просто оскорбительным. Когда произошли такие серьёзные изменения и почему? Этого, к сожалению, я пока сказать не могу.
Если сравнивать имеющиеся несколько страниц автографа этого эпизода с машинописным вариантом, то и там мы уже видим заметные изменения, словно, печатая на машинке кто-то сразу правил. Но это не так. Сначала, плохо расшифровываемый текст, записанный рукой Островского, переписывался добровольными секретарями, и, как видно из писем Островского, переписывался иногда в нескольких экземплярах, а потом передавался или пересылался для перепечатки на машинке. Значит, правился текст уже на этапе переписывания.

Непонятным для нас остаётся по-прежнему и вопрос, почему глава, связанная с киевским периодом жизни героя романа, которая относится ко второй части, писалась почти в то же время, когда и первая глава первой части, что подтверждается письмами Островского.

Я уже упоминал, что фраза "Роза, я начал писать" появилась впервые в письме 7 мая 1931 года, а уже 14 июня сообщалось той же Розе о том, что "мне принесут перепечатанную на машинке главу из второй части книги, охватывающей 1921 год (киевский период…) Скорее всего, имелась в виду именно эта, процитированная здесь вторая глава, которая, вошла в третью главу второй части, поскольку она есть в автографе писателя, то есть писалась ещё его рукой.

Два письма Ирины

Интерес представляют и другие изменения, происходившие относительно первоначального замысла писателя. Например, в рукописном варианте четвёртой главы, которую писали под диктовку Островского, есть письмо Иры Тумановой своей подруге Тане. Имя Иры было впоследствии заменено на имя Тоня по предложению Марка Колосова, который писал, вспоминая своё редактирование романа:
"Имя Иры, например, показалось мне неподходящим для Тумановой. Я сказал Островскому, что где-то, кажется, в записных книжках Чехова я прочитал, как гимназистка Ирочка совершила путешествие из одного имения в другое и потом так рассказывала о своём путешествии: "Мы ехали, ехали, и вдруг у нас поломалось то, на чём вертится колесо". Я принял это имя за нарицательное имя барышни-пустышки. А Ира Туманова, хоть и не стала комсомолкой, всё же была выше своей гимназической среды, и это имя, казавшееся мне к тому же приторно-конфетным, ей не подходило. Островский охотно согласился назвать её Тоней".

Мне лично такой метод редактирования, в котором признаётся сам редактор Колосов, кажется совершенно неверным, поскольку "вкусовщина" не должна управлять редактором. Ведь при таком подходе редактора "нравится мне самому имя или нет" иной писатель не сможет называть свою положительную героиню Эллочкой, поскольку если редактор читал Ильфа и Петрова, то у него это имя будет ассоциироваться с Эллочкой-людоедочкой, не сможет называть Соней, что бы не было ассоциации со знаменитой аферисткой Сонькой-Золотая ручка и другими именами, которые в других произведениях литературы или народного фольклора связаны с негативными поступками.

Кстати Марк Колосов сам впоследствии понял свою ошибку. Но он правил не только имя героини. Вот как о его редактировании всего, связанного в романе с Тумановой, рассказывал Иннокентий Феденёв на заседании писателей по обсуждению романа Островского "Рождённые бурей":
"Я помню то совещание, которое состоялось на квартире Николая Алексеевича. Это было в 1931 или 1932 году.

Каковы были замечания тогда товарища Колосова, и что он предлагал Николаю Алексеевичу? Прежде всего, товарищу Колосову не особенно понравился тип Тони. До того, что он даже имя ей дал другое. Там была Ира, а он назвал Тоня, и он её очень и очень сократил. Сейчас такие же разговоры ведутся вокруг Людвиги Могельницкой. И товарищ Колосов говорил мне, что тип непонятен, не особенно рельефен, и он её порезал здорово. Оставил от неё рожки да ножки.

Относительно Могельницкой одни думают, что она врастёт в революцию, другие полагают, что нет, и на этом её песня будет спета. Так и Островский полагает с ней сделать. Поэтому, может быть, возникают здесь у некоторых мысли, нельзя ли несколько её урезать, поработать над ней. Может быть, не так, как товарищ Колосов поработал над Ирой, но всё-таки нужно.

Однако теперь мы знаем, что то, что товарищ Колосов выбросил, много теперь приходится восстанавливать".

Вот, значит, как – приходилось даже восстанавливать выброшенное. Однако это уже вопрос другого порядка не для темы нашего данного обсуждения. Сейчас меня интересуют изменения, которые происходили с текстом автографа до того, как он попал к редактору Колосову.

Прочтём письмо Иры Тумановой сначала в том виде, как его диктовал первый раз Островский. Я имею в виду то начало письма, которое оказалось зачёркнутым. Любопытно почему?
"22 ноября 1918 г.
Милая Таня!
Я пользуюсь случаем, что едет помощник папы в Киев и посылаю тебе своё письмо. Я давно не писала. Прости. Но теперь такое время, что это трудно. Некем переслать. Я постараюсь написать всё со мной происходящее за последние месяцы. Я писала уже, что осталась учиться здесь. Папа не согласился на мой возврат в Киев. Он не хочет в такое тревожное время отпускать меня далеко от себя. Мне осталось закончить 7 класс, и я согласилась остаться.

Здесь я бы ни за что не осталась, если бы не то, о чём я тебе писала. Я сначала думала, что всё это мимолётная шалость, но теперь я сознаю, что моя привязанность к Павлу более глубокая, чем я этого даже ожидала. Я тебе уже писала о нём и вот сейчас в глубокую осень, когда беспрерывно льют дожди и в грязи можно утонуть, в этом скучном городишке всю эту серую жизнь скрашивает и всю меня наполняет это неожиданно родившееся чувство к чумазому кочегару.

Я уже вырастаю из беспокойной иногда взбалмошной девчонки, вечно ищущей в жизни чего-то необычайного. Ты знаешь, сколько неприятности и волнений приходилось мне переносить из-за поисков необычных людей, необычных переживаний".

Данный текст был перечёркнут и записан заново. Каким же он стал?
"29 ноября 1918 года
Милая Таня!
Случайно в Киев едет помощник папы, и я посылаю им это письмо.
Не писала давно. Прости.
Но сейчас такие тревожные дни, всё так перепуталось, что нельзя собрать мысли. Да если бы даже хотела написать, не было кем переслать, почта не ходит.
Ты уже знаешь, что папа не согласился на мой возврат в Киев. Седьмой класс я буду кончать в местной гимназии.

Мне скучно за друзьями, особенно за тобой. Здесь у меня нет никого из друзей из гимназической среды. Большинство неинтересных пошлых мальчишек и кичливые, глупые провинциальные барышни.

В прошлых письмах я писала тебе о Павлуше. Я ошиблась, Таня, когда думала, что моё чувство к этому молодому кочегару просто юношеская шалость, одна из тех мимолётных симпатий, которыми полна наша жизнь, но это неверно. Правда, мы оба очень юные. Нам обоим вместе всего тридцать три года, но это что-то более серьёзное. Я не знаю, как это назвать, но это не шалость.

И вот сейчас, в глубокую осень, когда беспрерывно льют дожди и в грязи можно утонуть, в этом скучном городишке всю эту серую жизнь скрашивает и всю меня наполняет это неожиданно родившееся чувство к чумазому кочегару.

Я уже вырастаю из беспокойной, иногда взбалмошной девчонки, вечно ищущей в жизни чего-то яркого, необычного. Из груды прочитанных романов, оставляющих порой след нездорового любопытства к жизни, которое способствовало стремлению к более яркой и полной жизни, чем вся эта так надоевшая и опротивевшая однообразная серая жизнь подавляющего большинства таких девушек и женщин той среды, к которой принадлежу и я. И с погоней за необычным и ярким явилось чувство к Павлу. Я никого не видела из среды знакомой мне молодежи, ни одного юноши сильной волей и крепко очерченным своеобразным взглядом на жизнь, И сама-то наша дружба необычна. И вот эта погоня за чем-то ярким и мои взбалмошные "испытания" однажды чуть не стоили жизни юноше. Мне сейчас даже стыдно об этом вспоминать".

Вот так более литературным языком с большим наполнением рассуждений девушки преобразился первоначальный кусок письма. Каким образом Островский его переделывал? Попросил ли снова прочесть и правил предложение за предложением? Или сразу заново диктовал, обладая прекрасной памятью, как об этом писали его секретари в своих воспоминаниях? К сожалению, ответа на этот вопрос пока нет. Между тем, само письмо Иры, которое, по меньшей мере, диктовалось дважды, в опубликованный вариант книги вообще не попало, хотя, на мой взгляд, представляло бы интерес для читателя, поскольку добавляет некоторые нюансы к характеру девушки Иры. Вот как оно предполагалось Островским:
"Это было в конце лета. Мы пришли с Павлушей к озеру на скалу, любимое моё место, и вот всё тот же бесёнок заставил меня ещё раз испытывать Павла. Ты знаешь тот огромный обрыв со скалы, куда я тебя водила прошлым летом. Вот с этой пятисаженной высоты, подумай, какая я сумасшедшая, я сказала ему:
- Ты не прыгнешь отсюда, побоишься.

Он посмотрел вниз на воду и отрицательно покачал головой:
- Ну его к чёрту! Что мне, жизни не жалко, что ли? Если кому надоело, пускай и прыгает.
Он принимал мои подзадоривания за шутку. И вот, несмотря на то, что я несколько раз была свидетелем его смелости, и даже отчаянной до дерзости иногда, но сейчас мне казалось, что он не в состоянии сделать действительно отважный поступок, рискуя жизнью, и что его хватает только лишь на мелкие драки и авантюры, на подобные истории с револьвером.

И вот тут случилось то нехорошее, что заставило меня раз на всегда отказаться от этих взбалмошных выходок. Я ему высказала своё подозрение в трусости и хотела только проверить, способен ли он вообще совершить этот поступок, но не заставить его прыгать. И вот, чтобы ударить побольней, я, увлечённая этой игрою, предложила условия: если он действительно мужествен и хочет моей любви, то пусть прыгает и в случае выполнения получает меня.

Таня, это было нехорошо - я глубоко сознаю. Он несколько секунд смотрел на меня, ошеломленный таким предложением. И я даже не успела вскочить, как он, сбросив с ног сандалии, рванулся с обрыва вниз.

Я дико закричала от ужаса, но было поздно - напряжённое тело уже летело вниз к воде. Эти три секунды казались бесконечными. И когда плеснувшая фонтаном вверх вода мгновенно скрыла его, мне стало страшно, и, рискуя сама сорваться с обрыва, я с безумной тоской смотрела на расходившиеся по воде круги. И когда, после бесконечного, как казалось, ожидания из воды показалась родная чёрная голова, я, зарыдав, побежала вниз к проезду.

Я знаю, что прыгал он не для того, чтобы получить меня, этот долг остаётся за мной до сих пор не отданный, а из желания раз навсегда покончить в отношении испытания.
Ветви стучат в окно и не дают мне писать. У меня сегодня совсем невесёлое настроение, Таня. Всё кругом так мрачно, и это отзывается и на мне.

На станции непрерывное движение. Немцы уходят. Они движутся со всех сторон и постепенно грузятся, уезжая. Говорят, что в двадцати верстах отсюда идёт бой между повстанцами и отступающими немцами. Ты ведь знаешь, у немцев тоже революция и они спешат на родину. Рабочие со станции разбегаются. Что-то будет дальше, не знаю, но на душе очень тревожно. Ожидаю от тебя ответа.
Любящая тебя Ира".

Стиль изложения письма отличается от стиля изложения, которое мы встречаем в автографе Островского. Но сопоставлением речевых особенностей надо заниматься отдельно. А в данном письме меня заинтересовала ещё одна любопытная деталь.

Тоня, говоря о возрасте своего молодого человека, сообщает своей подруге о том, что они "оба очень юные. Нам обоим вместе всего тридцать три года". Письмо писалось в 1918 году. Островскому в это время было четырнадцать лет. Но можно предположить, что его герой Павка Корчагин был на год старше (В восьмой главе, когда Павел в августе 1920 г. попадает в госпиталь, медсестра отмечает, что ему семнадцать лет), то есть в 1918 году ему было пятнадцать. Если обоим вместе было тридцать три, стало быть, Ире тогда было уже восемнадцать лет. Дело, конечно, не в том, как вообще относятся восемнадцатилетние девушки к пятнадцатилетним паренькам. В жизни бывает всякое. Кроме того, это всё-таки литературное произведение. Но оно пишется неопытным ещё писателем, который старается максимально ближе пересказывать свой жизненный опыт. А мы знаем, что Николай Островский выглядел вообще-то старше своих лет. Соученики считали его самым умным в своей среде. Да и в более позднее время внимание Островского привлекали женщины взрослее, чем он, или просто ему на них, как говорится, везло. Близкой подругой его становится Марта Пуринь, бывшая на девять лет старше. По косвенным признакам можно предполагать, что у Николая были самые серьёзные намерения относительно их совместной жизни. Подругами своими Островский называл медсестру Анну Давыдову, старше на три года, товарища по партии Александру Жигиреву, старше на двенадцать лет. Так что, вполне возможно, что Островский особенно и не задумывался над возрастом одной из своих героинь Иры Тумановой, однако счёл необходимым почему-то сказать о том, что оба они юные, а вместе им тридцать три.

Между тем, возраст Павки Корчагина Островский вообще-то напрямую нигде не указывает, поэтому возникают вопросы. Школьнику Павке, когда его выгнали из школы, и мать привела его на работу в буфет, было двенадцать лет. Сколько времени он там работал, не пишется, но служба его там кончилась "раньше, чем он ожидал". Старший брат Артём устраивает Павку работать на электростанцию. Всё это в первой главе. Вторая начинается с сообщения о том, что "Царя скинули!" Получается так, что, если Павка родился в 1903 г., то двенадцать лет ему было в 1915 г., значит, после прекращения учёбы к моменту февральской революции прошло уже два года. В это время он и встречается с Тоней Тумановой. Но вот в цитировавшемся отрывке рукописи второй главы второй части в эпизоде с Лагутиной Павка сам себя называет семнадцатилетним парнем, которому не доверяют по причине молодости. События эти происходят в 1921 году, поскольку эта глава должна была идти до описания строительства узкоколейки в Боярке. Следовательно, Корчагин в этом случае родился в 1904 г. Это, кстати, косвенно подтверждается и в седьмой главе второй части книги, где Корчагин встречается с Леденёвым. Там указывается лишь то, что "У Корчагина и Леденёва была одна общая дата: Корчагин родился в тот год, когда Леденёв вступил в партию. А поскольку нам известно, что прообразом Леденёва является друг Островского Феденёв, который вступил в партию в 1904 г., то можно предполагать, что Островский и здесь имел в виду, что Корчагин, как и Островский, родился в 1904 г. Однако в этом случае при знакомстве с Тоней Тумановой ему было бы всего четырнадцать лет, а Тоне – девятнадцать, что уже было бы совершенно странно для таких отношений, когда Павка обещает Тоне быть ей хорошим мужем и не бить. Всё-таки четырнадцать лет маловато для юношеской серьёзной любви, тем более к девушке на пять лет старше. Но такие расчёты возраста можно производить лишь с учётом страниц написанных, но не вошедших в публикацию.
Я бы и это отнёс к числу не разгаданных пока загадок рукописи Николая Островского.

При чем тут Гайдар?

В мемориальной библиотеке Николая Островского много книг. Это был очень читающий человек. Судя по письмам, чтение было одним из главных занятий Островского. Да, конечно, потеряв зрение, он не мог читать книги, но страсть к ним от этого не пропала, и потому он всегда просил, чтобы ему читали. Островский хорошо был знаком с классической литературой России и с современными писателями. Среди адресатов, с которыми он имел переписку были Александр Серафимович, Александр Фадеев, Михаил Шолохов, Семён Трегуб, Валерия Герасимова, его редакторы- писатели Марк Колосов, Анна Караваева, Виктор Кин. Готовясь к работе над второй частью романа, писатель, как говорится, переворачивал горы книг. И вот как это ни странно, ни в библиотеке писателя Островского, ни в его воспоминаниях или письмах мы не можем найти книгу или хотя бы упоминание имени Аркадия Гайдара.

Почему это удивляет? Разве мало в то время было известных писателей, о которых мог не знать или ничего не говорить Николай Островский? Наверное, много. И всё же.

К тому моменту, когда Островский начал писать свою знаменитую впоследствии "Как закалялась сталь" его одногодок Аркадий Голиков, он же Гайдар, успел опубликовать повесть "В дни поражений и побед" и рассказы Р.В.С. (1925 г.), "Жизнь ни во что" ("Лбовщина", 1926 г.), "На графских развалинах" (1929 г.), и, наконец, тоже скоро ставшую знаменитой "Школу" (1930 г.). Более того, в то же время, когда журнал "Молодая гвардия" начал публиковать роман "Как закалялась сталь", в этом же журнале, но в других номерах выходили главы произведения Аркадия Гайдара "Дальние страны". Это значит, что был период, когда они вместе сотрудничали в одном и том же издательстве "Молодая гвардия". Оба писали для юношества. Правда, Аркадий Гайдар больше писал для детей, но не "Школу", конечно. И вот не встречались вместе, не переписывались. Почему?

Вопрос почти риторический. Ну, мало ли может быть причин, почему те или иные писатели не знали друг о друге и, тем более, не встречались? Литература ведь большая, Писателей всяких много. Но в нашем вопросе есть нюанс, который не позволяет столь легко от него отказаться.

Школьный товарищ Аркадия Гайдара, исследователь биографии писателя, первым обратил внимание на схожесть судеб и самих личностей Николая Островского и Аркадия Гайдара. Процитирую лишь некоторые совпадения, которые он отметил в своей книге "Невыдуманная жизнь":
"Они ровесники и одногодки. Оба родились в 1904 г…

В жизни этих писателей, начиная с детства, по удивительному совпадению, происходят аналогичные события.

Жили в разных местах: А Гайдар в Арзамасе, а Н. Островский – в Шепетовке. Но в обоих этих городах находились по тем временам крупные железнодорожные узлы, через которые проходило множество составов на фронт и с фронта…

Оба они, когда им исполняется по 10 лет, в начале первой империалистической войны, бегут из дома на фронт. Островский даже дважды. Правда, через пару дней их возвращают домой, к родителям, в школу. С первых дней буржуазной Февральской революции они сразу же находят своё место и отдают свои детские симпатии и силы большевикам.

С первых дней Великой Октябрьской социалистической революции оба стремятся туда, где можно встретиться лицом к лицу с врагами молодой Советской власти, на фронт! И оба вступают добровольцами в ряды Красной Армии. Четырнадцатилетние мальчишки становятся смелыми, бесстрашными воинами, получившими в боях ранения, контузии, и каждый уходит из армии по состоянию здоровья.

Оба глубоко были преданы революции, верили в её победу. Без страха и сомнений воевали за неё, но иногда молодость, горячность, отсутствие жизненного опыта сказывались на их поведении. Впоследствии они осознали свои ошибки и самокритично признавались в этом…

Они прошли одними и теми же военными путями, и часто эти пути то пересекались, то шли параллельно, где-то совсем близко, рядом, а иногда и повторяли друг друга.

В романе "Как закалялась сталь" много раз упоминаются и описываются события, происходившие в районе Киева – Соломенке. Часто там бывал Павел Корчагин, а ещё чаще и сам Николай Островский.

У Гайдара "В дни поражений и побед" на той же самой Соломенке живёт девушка Эмма, которую часто посещают Сергей Горинов и его друг Николай. На Соломенке, несомненно, бывал и Аркадий Голиков…

А вот и другое место, где они оба бывали: здание бывшего Киевского кадетского корпуса. Ведь именно здесь в 1919 году находились 6-е Киевские советские командные курсы Рабоче-Крестьянской Красной Армии, где учился тогда Аркадий Голиков…

В этом же здании, примерно в августе – сентябре 1919 года, после выезда шестых курсов, разместилась пятая пехотная школа краскомов. Здесь собирались партийные и советские руководители города, и отсюда был организован отпор белогвардейским бандитам, угрожавшим Киеву. Бывал здесь и Николай Островский, и герой его романа Павел Корчагин.

Или о Боярке…
Вот и на Боярке они, оказывается, бывали и неоднократно вспоминают в своих произведениях это место…
Интересно, что у имени Павел Корчагин есть своя история, которая началась ещё до романа "Как закалялась сталь". Персонаж под именем Павел Корчагин впервые появился у Гайдара в повести "Школа" за 4 года до того, как Н. Островский выпустил в свет свой роман.

У Гайдара Павел Корчагин – старый большевик, организатор, руководитель партийной организации.
Почему же всё-таки Павел Корчагин у обоих писателей – герой положительный? Старый большевик, руководитель партийной организации у А. Гайдара и молодой комсомолец у Н. Островского? Возможно, что это редкая и трудно объяснимая случайность…

Высказывания этих писателей перекликаются, дополняют друг друга, предлагая молодому человеку, когда формируются его убеждения, характер, идеалы, целостную программу жизни.

Н. Островский: "…Самое дорогое у человека – это жизнь. Она даётся ему один раз, и прожить её надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жёг позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире – борьбе за освобождение человечества".

А Гайдар: "…Что такое счастье – это каждый понимает по-своему. Но все люди знали и понимали, что надо честно жить, много трудиться и крепко любить и беречь эту огромную счастливую землю, которая зовётся Советской страной".

Н. Островский: "…Прожитые мною годы наполнены большими трудностями и тяжёлой борьбой. Много пережил и перенёс я за эти тридцать два года. Но если бы мне пришлось начать жизнь сначала, я пошёл бы тем же путём, каким в тысяча девятьсот восемнадцатом году!"

А. Гайдар: "…Я не хочу начать жизнь сначала… И на что мне иная жизнь? Другая молодость? Когда и моя прошла трудно, но ясно и честно!"

Не правда ли действительно много совпадений? И вот никогда эти писатели не встречались. А может, всё-таки были встречи, да нам неизвестны? Но, прежде чем говорить на эту тему, которая до сих пор является как бы темой-табу в музеях Островского, давайте рассмотрим повнимательнее описанные Гольдиным совпадения. Впрочем, тут ещё не все перечислены. Можно вспомнить, например, что Аркадий Гайдар был контужен в голову, взрывом бомбы, как произошло и в романе Островского с Павлом Корчагиным. Вот как писал о своём ранении Аркадий Гайдар в одной из своих автобиографий:
"Во время подавления банды Антонова ранен двумя осколками бомбы в руку и получил контузию правой стороны головы с прорванным насквозь ухом".

А вот что написано у Николая Островского:
"Перед глазами Павла вспыхнуло магнием зелёное пламя, громом ударило в уши, прижгло калёным железом голову. Страшно, непонятно закружилась земля и стала поворачиваться, перекидываясь набок.
Как соломинку, вышибло Павла из седла. Перелетая через голову Гнедка, тяжело ударился о землю.
И сразу наступила ночь".

Совпадение. И ещё одно. В повести "Школа" Аркадия Гайдара есть небольшой эпизод, когда герой повести Борис Гориков впервые становится владельцем винтовки:
"Тут я увидел, что из разбитого ящика берёт винтовку почти каждый выходящий из дверей.
- Товарищ Корчагин, - попросил я, - все берут винтовки, и я возьму.
- Чего тебе? – недовольно спросил он, прерывая разговор с крепким растатуированным матросом.
- Да винтовку. Что я – хуже других, что ли?
Тут из соседней комнаты громко закричали Корчагина, и он поспешил туда, махнув на меня рукой.

Возможно, что он просто хотел, чтобы я не мешал ему, но я понял этот жест как разрешение. Выхватив из короба винтовку и крепко прижимая её, пустился вдогонку за сходившимися с крыльца дружинниками".

Эпизод на ту же тему есть и во второй главе первой части романа Николая Островского "Как закалялась сталь":
"В городке царило необычайное оживление. Это оживление сразу бросилось ему в глаза. По дороге всё чаще и чаще встречались жители, несущие по одной, по две и по три винтовки. Павка заспешил домой, не понимая, в чём дело…
По шоссе шёл мужчина и нёс на каждом плече по винтовке.
- Дядя, скажи, где достал? – подлетел к нему Павка.
- А там, на Верховине раздают.

Павка помчался что есть духу по указанному адресу. Пробежав две улицы, он наткнулся на мальчишку, тащившего тяжёлую пехотную винтовку со штыком.
- Где взял ружьё? – остановил его Павка.
- Напротив школы раздают отрядники, но уже ничего нет. Всё разобрали. Целую ночь давали, одни ящики пустые лежат. А я вторую несу, - с гордостью закончил мальчишка.

Сообщённая новость страшно огорчила Павку.
"Эх, чёрт, надо было сразу бежать туда, а не идти домой! – с отчаянием думал он. – И как это я проморгал?"
И вдруг, осенённый мыслью, круто повернулся и, нагнав тремя прыжками уходившего мальчишку, с силой рванул винтовку у него из рук.
- У тебя уже одно есть – хватит. А это мне, - тоном, не допускающим возражения, - заявил Павка.
Мальчишка, взбешённый грабежом среди бела дня, бросился на Павку, но тот отпрыгнул шаг назад и, выставив вперёд штык, крикнул:
- Отскочь, а то наколешься!"

Или, например, в той же "Школе" Гайдара, но чуть раньше описанного эпизода с винтовкой, друг Сергея Горикова всезнающий Федька сообщил Сергею, что учителя арестовали за политику. Сказал он об этом набегу, и Сергей с досадой подумал о том, что не успел "подробнее повыспросить у Федьки, за какую именно политику арестовали учителя".

А в первой главе романа Островского "Как закалялась сталь" есть эпизод, в котором, два мальчика тоже пытаются разобраться со словом политика:
"- Забрали продавца жандармы. Нашли у него что-то, - ответил Павка.
- За что?
- За политику, говорят.
Климка недоумённо посмотрел на Павку.
- А что эта политика означает?
Павка пожал плечами.
- Чёрт его знает! Говорят, ежели кто против царя идёт, так политикой зовётся".

Но к этим совпадениям я позволю себе вернуться позже. А сейчас остановлюсь на тех, что отметил Гольдин.
Первое, что бросается в глаза, - это то, что отмеченные им совпадения относятся главным образом не к биографиям двух писателей, а к биографии писателя Аркадия Гайдара и биографии литературного героя романа Николая Островского "Как закалялась сталь" Павки Корчагина. Начнём по порядку.

Да, оба писателя родились в один год и жили в разных городах, но являвшихся крупными железнодорожными узлами.

Вот, собственно, на чём и заканчиваются сходства, если не сказать о главном, что оба стали писателями. Но писателями стали и другие их одногодки, такие как Марк Колосов, бывший редактором Островского, Михаил Соколов, Валентин Овечкин, поэты Александр Жаров и Микола Бажан. Годом раньше родились писатели Виктор Кин и Валерия Герасимова, годом позже – Михаил Шолохов и Лев Кассиль, Вера Панова и Аркадий Первенцев. Но всё это разные, почти ни в чём не схожие авторы, тогда как у Гайдара и Островского ситуация несколько специфическая.

То, что Островский, как и Голиков-Гайдар, в десятилетнем возрасте убегал на фронт, на мой взгляд, совершенно бездоказательно и написано Гольдиным на основе собственных ощущений, не более того. Вот как описывает именно этот период мать Николая Островского Ольга Осиповна:
"Началась война 1914 года. Я получила письмо от больной Нади; она с мужем тогда жила в Петербурге. Рискнула поехать к ней, кое-как добралась. С моей помощью дочь стала поправляться. Пора уезжать. Пишу на Украину. Ответа нет, никого не могу найти. Поехала в Плисков Киевской губернии к сестре. Там узнала, что мужа с Колей угнали с беженцами неизвестно куда. Стала их разыскивать. И получила письмо. Алексей Иванович больной лежит в тифозном бараке, и Коля с ним – ухаживает за отцом. Колю я забрала оттуда, а через две недели приехал и Алексей Иванович".

Вот ведь как было. До бегства ли на фронт, когда фронт сам то приходил, то отодвигался? И в школу Островский с началом войны в этом году не ходил, так что никто не мог его возвращать из бегства к родителям и в школу, как пишет Гольдин. А учиться снова Николай начинает в 1915 г. и пишет об этом из Шепетовки своему отцу. Это самое раннее письмо из сохранившихся в архиве Островского:
"Дорогой папочка!
Я, слава богу, жив и здоров, чего и тебе желаю. Я поступил в городское училище. Папочка, я за тобой скучаю.
До свидания, милый папа".

Этот факт учёбы в городском училище никак не отражён в романе "Как закалялась сталь". В первой главе книги рассказывается о том, что в двенадцать лет Павку Корчагина выгоняют из школы, и он начинает работать в буфете. Это является ещё одним подтверждением того, что роман во многом не является автобиографией писателя.

Далее Гольдин утверждает о писателях, что "оба вступают добровольцами в ряды Красной Армии. Четырнадцатилетние мальчишки становятся смелыми, бесстрашными воинами, получившими в боях ранения, контузии, и каждый уходит из армии по состоянию здоровья".

И вот тут, быть может, не по своей вине, но Гольдин путает Островского с героем его романа Павкой Корчагиным. Островский, как явствует из анкет 1924 года, в армии не служил. Эпизоды военных действий, описанные в романе, Островский брал не из своей жизни, а из книги Кокурина "Война с белополяками". И Островского не сбрасывало взрывом с коня, как это случилось с Павкой Корчагиным, и как, очевидно, было с молодым командиром Аркадием Голиковым, которого действительно контузило во время боя с бандой Антонова. Тут совпадение очевидное.

Совпадает и пребывание Голикова в Киеве с пребыванием там же Корчагина. Беда в том, что сведений о жизни самого Николая Островского в Киеве, куда он уезжал в августе 1921 года, чрезвычайно мало. Известно, что он учился там в железнодорожной школе и более восьми месяцев болел тифом.

Вот строки из автобиографии Островского:
"В 21 году состоялась первая конференция рабочей молодёжи, после чего вступил в КСМУ Шепетовской организации. В августе КСМ командировал меня в Киев в железнодорожную школу (электро-технический отдел), где я находился до 1922 г. После этого я несколько раз болел (больше 8 мес.) тифом. Заболев, приехал в Шепетовку к родителям.

Во время моей болезни, в декабре, проходила Всеукраинская перепись КСМУ, которую я не прошёл и механически выбыл из КСМ. После болезни вступил в КСМУ. В 1923 г. в мае был назначен Окркомом КСМ секретарём Берездовской районной организации, где проработал весь 23 год…"

Эта автобиография писалась в 1924 г. и не вызывает больших сомнений. А как обстояло дело у Аркадия Голикова во время его пребывания в Киеве? Из документов известно, что Аркадий Голиков в апреле 1919 года переводится с четвёртых московских курсов командирского состава на шестые курсы подготовки комсостава имени Подвойского в Киев. Об этом мы можем прочитать в действительно автобиографическом произведении писателя "В дни поражений и побед". Боевой жизни курсантов в Киеве посвящена добрая часть повести. А начинается она так:
"Огромное трёхэтажное здание бывшего кадетского корпуса, способное вместить в себя чуть ли не дивизию. Впереди корпуса – красивый зелёный сад с фонтаном, справа – широкий, обсаженный тополями плац для строевых занятий, а позади, подле высокой каменной стены большого двора, - густая зелёная роща".

У Островского в романе тоже фигурирует это же самое здание, но описано оно несколько иначе:
"Тихо в "кадетской" роще.
Высокие молчаливые дубы – столетние великаны. Спящий пруд в покрове лопухов и водяной крапивы, широкие запущенные аллеи. Среди рощи, за высокой белой стеной – этажи кадетского корпуса. Сейчас здесь пятая пехотная школа краскомов".

Описание Островского явно расходится с описанием Гайдара, который определённо провёл не один месяц в этом здании и хорошо его знал. У Гайдара сад с фонтаном и широкий плац, обсаженный тополями. У Островского великаны дубы, пруд под лопухами. Но у обоих – высокая каменная стена. Она имеет значение для Островского, ибо именно к ней несерьёзно отнёсся часовой, по ней проскользнул тенью бандит и убил часового, а затем и старого большевика Литке.

Курсанты у Гайдара выполняют боевые построения на плацу, как и полагается в военных учебных заведениях. Революционные отряды Островского выстраиваются в актовом зале корпуса. Курсанты шестых киевских курсов выходили из города для борьбы с бандами, разбойничающими под Киевом. Батальон в романе Островского вышел в городские кварталы для предотвращения готовящегося контрреволюционного восстания.

И время действий. У Гайдара учёба проходила с апреля по сентябрь 1919 года. У Островского описываются события осени 1921 года, то есть время, когда Островский по своей жизни приехал в Киев на учёбу в железнодорожную школу.

А вот как пишет об этом здании курсов, в котором учился Аркадий Голиков, Гольдин:
"В этом же здании, примерно в августе-сентябре 1919 года, после выезда шестых курсов, разместилась пятая школа краскомов. Здесь собирались партийные и советские руководители города, и отсюда был организован отпор белогвардейским бандитам, угрожавшим Киеву. Бывал здесь и Николай Островский, и герой его романа Павел Корчагин".

Да, Корчагин (а не Островский) бывал, но двумя годами позже периода, о котором упоминает Гольдин. Хотя Островский отмечает, что именно в момент описываемых им событий в здании располагалась "пятая пехотная школа краскомов". Иными словами, Гайдар описывал то, что видел, Островский, по-видимому, то, что слышал, потому его описания не точны.

Об этом же говорит и другой любопытный факт. В романе Островского под Киевом орудует банда Орлика. Эту фамилию мы не встречаем у Гайдара. Но в не публиковавшемся ранее отрывке из второй главы второй части романа "Как закалялась сталь" Островский наряду с главарём банды Орликом называет и главаря другой банды – Струка. А вот эта фамилия у Гайдара встречается. В своей автобиографии в 1922 г. Гайдар пишет буквально следующее:
"В марте 1919 года уехал вместе с Киевским пехотным полком имени Подвойского на Украину. Участвовал почти всё лето в боях против отрядов атаманов Григорьева, Струка, Шекеры, Тютюника и Соколовского".

Понятно, что банд в то время было множество. Но Островский и Гайдар называют одну и ту же фамилию, причём не самую известную, с той только разницей, что Гайдар называет её в своей автобиографии, поскольку он действительно воевал с этой бандой, а Островский называет Струка в романе, да отнеся его действия на два года после его фактических действий под Киевом. Правда, этот отрывок не попал в публикацию, и мы пока не знаем почему. Но очевидно, что Островский слышал эту фамилию и потому использовал в одном из начальных вариантов романа.

Теперь поговорим о Боярке. Гольдин сообщает читателям, будучи сам уверенным в достоверности того, о чём он говорит:
"Вот и на Боярке они, оказывается, бывали и неоднократно вспоминают в своих произведениях это место…"

Действительно Островский упоминает в романе Боярку, и ей посвящено немало страниц, описывающих героическую жизнь комсомольцев во время строительства узкоколейки. Но кроме этих страниц романа нет ни одного свидетельства пребывания Островского в Боярке. Ни воспоминаний, ни писем об этом, ни косвенных подтверждений. Этот факт нисколько не умаляет достоинства Островского как писателя. Он мог писать о Боярке так, как и о военных событиях, свидетелем которых на самом деле не был, но сумев передать их жизненно достоверно.

Тогда как у Гайдара в дневнике читаем его воспоминания о боях под Киевом:
"Оксюз Яшка убит при мне, я его заменил 27 августа 1919 года – станция Боярка".

Гайдар, несомненно, был в Боярке и мог рассказывать о ней не понаслышке. Значит, и в этом случае мы видим совпадение того, что было у Аркадия Гайдара в жизни с тем, что происходило в книге Островского с его героем Павкой Корчагиным. Ведь и контузию головы от взрыва получил подобно Гайдару Павка Корчагин, а не Николай Островский.

Собрав воедино все перечисленные совпадения фактов жизни Аркадия Гайдара с фактами жизни, имевшими место у героя романа Островского Павки Корчагина, можно уже с большей определённостью задуматься над тем, случайно ли то, что Павел Корчагин является героем романа Островского и одним из действующих лиц повести Гайдара "Школа". Правда, никто пока не писал о том, откуда у Гайдара появились эта фамилия и имя. В принципе, фамилия Корчагин весьма распространённая на Украине да, может, и не только в ней. Мне встречалась эта фамилия и в списках бойцов конной армии Будённого, когда я пытался по архивным материалам найти подтверждение пребывания в ней Николая Островского. Но мне пришёл на ум другой вариант, как могла эта фамилия попасть в роман Гайдара.

Читая воспоминания-размышления Тимура Гайдара о своём отце в книге "Голиков Аркадий из Арзамаса", я наткнулся на его любопытный рассказ.
"…сохранилось письмо Аркадия Гайдара к своему другу писателю Фраерману, посланное в январе 1935 года, когда Фраерман собрался ехать на Северный Кавказ.
"Когда будешь проезжать станицу Ширванскую (а ты её никак не минуешь), то увидишь одинокую, острую как меч скалу; как раз на том повороте, где твои сани чуть не опрокинутся, у меня убили лошадь".
Итак, одинокая, острая как меч скала.
В пятьдесят девятом году я проезжал через Ширванскую и, к своему изумлению, никакой скалы не увидел…

Скалы в Ширванской нет. "Значит, Гайдар ошибся" – так считают некоторые краеведы. И я было так подумал. Но старожил этой станицы Игнат Николаевич Корчагин рассказал мне, что ещё в двадцать первом году у моста через реку Пшеху действительно стояла белая скала. Сразу же за мостом дорога делала резкий поворот. В конце двадцатых годов скала, подмытая рекой, рухнула".

Интересно было бы узнать у Тимура Аркадиевича, но, увы, это уже невозможно, спросил ли он старожила Игната Корчагина, а не встречался ли он с Гайдаром до или после того, как была убита лошадь под молодым командиром красноармейцев. Ведь старожил Корчагин жил в том самом месте, мимо которого проехать было трудно. И если они встречались, что вполне могло быть, то не его ли фамилия запала в прекрасную память будущего писателя?
Надеюсь, читатель простит меня за бездоказательное предположение, но а почему бы и не так? Всё же могло быть.

Вот и дальнейшее моё предположение относительно описанных совпадений будет не что иное, как версия возможного хода событий, которую я буду строить лишь по косвенным признакам, не претендуя на стопроцентную достоверность. Но если эта версия когда-нибудь подтвердится, то она позволит ответить сразу на многие вопросы, поставленные мною в этой книге.

Версия

Как-то в бытность моей работы в музее Николая Островского довелось мне узнать о писателе Григории Тимофеевиче Ершове, который по некоторым сведениям лежал в клинике МГУ вместе с Николаем Островским в 1930 году. Естественно, я не преминул возможностью познакомиться с ещё одним человеком, лично знавшим знаменитого писателя в то время, когда он им ещё и не предполагал быть. Впрочем, Григорий Тимофеевич во время нашей встречи у себя дома рассказал несколько иное и, прямо скажем, неожиданное для меня. По его версии Островский как раз уже тогда собирался быть писателем.

То, что он рассказывал, расходилось с теми сведениями, которые были у нас в музеях, потому он и не очень настаивал на их правдоподобности, полагая, что всё равно в это не поверят. Однако его предположения снимали у нас многие вопросы. А суть его рассказа, который, к сожалению, я не могу передать дословно, сводилась к следующему.

Попав в клинику, Островский удивлял всех пациентов палаты не только своей жизнеутверждающей стойкостью, бодростью, но и умением много и интересно рассказывать. И не смотря на то, что у него были проблемы с глазами, Островский прямо в палате начал записывать некоторые свои рассказы. Иногда в этом ему помогали и больные, в частности сам Ершов. Затем эти записи Островский отдал своему партийному товарищу Феденёву, который отнёс их в издательство "Молодая гвардия". Через некоторое время Феденёв пришёл в издательство за ответом, однако получить его не смог, поскольку в редакции то ли не нашли рассказы заслуживающими внимания, то ли по другой причине, но рукопись потеряли. Феденёв, будучи человеком строгим и напористым, очевидно, устроил разнос в редакции, в связи с чем там решили загладить свою вину и попросили Феденёва предложить Островскому написать ещё раз свои воспоминания, но уже готовя рукопись соответственно требованиям издательства, то есть печатая текст со строками через два интервала, с полями и так далее.

К этому времени Островский выходит из клиники и поселяется в Мёртвом переулке. В издательстве, учитывая то, что Островский человек больной, нетранспортабельный и в то же время явно неопытный автор, решили ему помочь и направили к нему в качестве консультанта известного уже к тому времени своего постоянного автора и одногодка Островского Аркадия Гайдара, который и рассказывает Николаю свою биографию и некоторые истории из своей боевой жизни. Мог дать почитать и повесть "Школа" или же рассказать и о ней, тем более что она как раз выходила из печати в издательстве "Молодая гвардия".

Островский мог выслушать Гайдара в 1930 году, что вообще-то вряд ли, но мог и в 1931, когда Гайдар всё ещё был в Москве (он уехал из Кунцево летом). Он вполне мог успеть оказать помощь в работе над первыми главами.

Если бы это было так на самом деле, то все тайны рождения романа "Как закалялась сталь" были бы раскрыты. Стали бы понятны совпадения биографии Гайдара с некоторыми фактами жизни Павла Корчагина (да ведь это есть у всех писателей реалистов, которые в своих книгах пишут о себе и о других людях правду), понятно было бы почему Островский был связан с редакциями до написания своего романа, почему первые же страницы, написанные собственной рукой, становились более гладкими в литературном отношении при переписке секретарями и тем более при перепечатке их на машинке.

Возможно, нас меньше удивило бы совпадение эпизодов с приобретением первой винтовки и рассуждений о слове "политика" в романе "Как закалялась сталь" и "Школе", совпадение стиля и речи автографа Островского с первым произведением Аркадия Гайдара "В дни поражений и побед". Читая самые первые произведения двух писателей, нельзя не заметить, что они по своей эмоциональности, накалу, убеждённости удивительно похожи. Оба писателя, словно два музыканта, которые играют одну и ту же мелодию и на одном и том же инструменте, допуская лишь некоторые собственные вариации. Их герои почти одинаково мыслят и почти одинаково говорят.

Всё это могло родиться в процессе совместных бесед, рассказов друг другу о себе. И если бы Гайдар помогал своему сверстнику не только рассказами, но и, как более опытный, – в литературном плане, это нисколько не умалило бы достоинства писателя Островского.

Между прочим, сам Гайдар прекрасно понимал важность помощи начинающим писателям. Вот что писал по поводу публикации первой книги Аркадия Гайдара "В дни поражений и побед" его сын Тимур Гайдар:
"Первым в редакции рукопись Аркадия Голикова прочитал Сергей Семёнов. Передавая её другим членам редколлегии, сказал:
"- Это, конечно, не роман, а повесть... Но это здорово… По-моему, из него может получиться писатель. Почитайте!"

Мнение члена редколлегии Константина Федина записано в автобиографии Аркадия Гайдара:
"Писать вы не умеете, но писать вы можете и писать будете".
Началась работа над текстом повести. Аркадий Гайдар вспоминает:
"Учили меня: Константин Федин, Михаил Слонимский и особенно много Сергей Семёнов, который буквально строчка по строчке разбирал вместе со мною всё написанное..."

И всё же напечатанная в "Ковше" повесть "В дни поражений и побед" успеха Аркадию Голикову не принесла. Нельзя сказать, что её не заметила критика. Заметила, да ещё как! Известный в ту пору литературный критик Михаил Левидов, выступивший с обзором альманахов "Ковш", "Недра", "Перевал" - двадцать два автора упомянуты,- даже начал с неё свою статью: "Нас интересует вопрос, на каком основании ожидал Аркадий Голиков, что его произведение понравится какому бы то ни было читателю. Сюжет? Вместо него банальный эпизод. Действующие лица не живут. Языка нет, так, серая пыль..."

Отрицательные рецензии появились в журналах "Звезда", "Книгоноша", и только "Октябрь" отметил, что "произведение А. Голикова отходит некоторым образом от шаблона…"

Теперь, когда минуло шесть десятилетий, и мы знаем все книги Аркадия Гайдара, можно спокойно, с высоты нашего знания, перечитать эти рецензии. Можно признать, что кое в чём критики были правы. Хотя, конечно, и это сейчас особенно ясно видно, не заметили они, как даже в первой повести от страницы к странице постепенно становится крепче и звонче голос молодого писателя. А главное, не разглядели его искренности и чистоты, которую сразу почувствовали Константин Федин и Сергей Семёнов".

К сожалению, подтвердить версию знакомства Островского с Гайдаром и их сотрудничества какими-то более убедительными фактами пока не удалось. Я как-то даже ездил в Иркутск повидаться с одним из близких друзей Феденёва, поскольку его самого уже не было в живых. Так вот этот друг рассказал мне, что действительно Феденёв говорил ему о том, что первая рукопись Островского была потеряна в редакции "Молодая гвардия" и ему пришлось с ними ругаться по этому поводу. Но и этот рассказ, конечно, не является доказательством.

Жена Островского, Раиса Порфирьевна, категорически отрицала факт встречи Николая Островского с Аркадием Гайдаром. Однако, как ни жаль говорить это, но её воспоминания и утверждения далеко не всегда соответствовали устанавливаемым нами истинам. Секретарь Островского, соседка по квартире, Галина Алексеева не была столь категоричной в этом вопросе, говоря, что не помнит об Аркадии Гайдаре, но, по её же словам, человек в кожаной куртке, якобы к Николаю в Мёртвый переулок приходил. Может быть, это был и он. Так что оставим пока этот вопрос открытым.

Приложение

Стенограмма закрытого заседания Президиума ССП СССР от 15.11.1936 года по обсуждению романа Н, А, Островского "Рожденные бурей"

Председатель заседания (ЦК комсомола, Ф а й н б е р г): Так можно начать? Здесь собрались работники Центрального Комитета комсомола и товарищи из Союза писателей. Собрались по инициативе и предложению т. Островского с тем, чтобы обсудить новый роман, написанный Николаем Алексеевичем, - "Рождённые бурей". Перед этим совещанием мы ставим такие задачи, чтобы все товарищи, которые прочитали произведение и имеют об этом своё мнение, прямо высказали тут свои замечания в форме беседы. Тут нужно прямо сказать, конкретно выяснить мнение об этой книге. Одним словом, как говорят в писательских организациях, должно быть творческое обсуждение романа "Рождённые бурей". Времени было достаточно, чтобы познакомиться с книгой, разослана она была, благодаря Николаю Алексеевичу, своевременно, так что можно просто приступить к обсуждению романа "Рождённые бурей". Товарищи, желающие высказаться, записались, и мы в порядке очереди будем вести обсуждение. Нет возражений?

Островский: Мое выступление, может быть, несколько неожиданно для вас - автор выступает первым.
Я с большим чувством доверия ждал этого заседания, которое должно мне во многом помочь.
У меня есть решительная просьба, которую я высказывал неоднократно в письмах к товарищам и в личных беседах, чтобы наше обсуждение шло по следующему желательному для меня и всех нас направлению.

Прошу вас по-большевистски, может быть, очень сурово и неласково, показать все недостатки и упущения, которые я сделал в своей работе. Есть целый ряд обстоятельств, которые требуют от меня особого упорства в моих призывах критиковать сурово. Товарищи знают мою жизнь и все особенности её. И я боюсь, что это может послужить препятствием для жёсткой критики. Этого не должно быть. Каждый из вас знает, как трудно производить капитальный ремонт своей книги. Но, если это необходимо, - нужно работать.

Я настойчиво прошу вас не считать меня начинающим писателем. Я пишу уже шесть лет. Пора за это время кое-чему научиться. Требуйте с меня много и очень много. Это самое основное в моём выступлении. Подойдите ко мне как к писателю, отвечающему за своё произведение в полной мере как художник и как коммунист. Высокое качество, большая художественная и познавательная ценность - вот требования нашего могучего народа к произведениям советских писателей. И делом нашей чести является выполнение этих справедливых требований.

То, что среди нас уже нет Алексея Максимовича Горького, великого писателя и замечательнейшего человека, страстно, непримиримо боровшегося со всяческой пошлостью и бесталанностью в литературе, заставляет партийную группу Союза писателей, каждого члена партии и каждого беспартийного большевика-писателя ещё глубже осознать всю ответственность за нашу работу.

В связи с этим мне хотелось сказать о нашей дружбе. Я пришёл в советскую литературу из комсомола. Традиции нашей партии и комсомола дают непревзойдённые примеры творческой дружбы. Они учат нас уважать свой труд и труд товарища, они говорят о том, что дружба - это, прежде всего, искренность, это критика ошибок товарища. Друзья должны первыми дать жёсткую критику для того, чтобы товарищ мог исправить свои ошибки, иначе его неизбежно поправит читатель, который не желает читать недоброкачественных книг.
Вот эту замечательную дружбу мы должны укреплять в среде писателей, ибо осталось ещё кое-что от той особенности в нашей среде, которую мы получили в нас-ледство от старого, когда писатель был "кустарь-одиночка".

Нужно честно пожать друг другу руки, отмести навсегда всё отравляющее, желчное, что осталось от прошлых групповых стычек, принёсших горечь неправильных методов критики и воздействия друг на друга, когда интересы группы ставились выше интересов советской литературы.

В нашей среде есть также люди, которых великий Сталин назвал "честными болтунами". Они много болтают, но не работают. А в нашей стране каждый писатель должен прежде всего работать и над собой, и над своим произведением. Есть у нас и "литературные жучки", для которых нет никаких авторитетов. О виднейших писателях нашей страны они говорят с пренебрежением, для всех у них есть клички и куча недоброкачественных анекдотов, сплетен и прочего мусора. Это уже не просто болтуны, это хуже. С этими разносчиками сплетен и слушков мы должны повести беспощадную борьбу. Здесь нужен хороший, свежий ветер, и вся эта пыль отсеется.

Наше сегодняшнее собрание происходит после недавнего заседания президиума ССП, посвященного творческому отчёту одного из наших писателей. Я хочу, чтобы и наше собрание шло на таком же высоком уровне.

Каждый из вас прочёл первую книгу романа "Рождённые бурей". Это три с половиной года работы. Давайте же поговорим о моих ошибках. Это нас сблизит, ведь у нас одна цель – чтобы советская литература была самой прекрасной. Принципиальная критика помогает писателю расти, она облагораживает. И только самовлюбленные ограниченные люди не выносят её. Мы же должны доверить друг другу свои тревоги и волнения. Будем открыто рассказывать о своих неудачах. Когда я получил письмо товарища Накорякова, в котором он прямо и умно рассказал мне о моих недостатках, я почувствовал к нему уважение. Поэтому я прошу отнестись ко мне как к бойцу, который может и желает исправить недочёты своей работы. Критика меня не дезорганизует. Наоборот, она скажет мне о том, что я нахожусь в кругу друзей, которые помогут мне вытянуть тяжесть. Я никогда не забываю, что я ещё не так силён в художественном мастерстве, что мне есть чему поучиться у вас. Художник должен чувствовать под собой крепкую советскую землю, не отрываться от неё. Печальна участь тех, кто отрывается от коллектива, возомнив себя сверхгением или непризнанным талантом. Коллектив всегда поднимет человека и поставит его крепко на ноги.

Я буду слушать вас с большим волнением. Но помните, что идти надо по линии наибольшего сопротивления, с наибольшими требованиями ко мне.

Откройте же артиллерийский огонь. Это даст мне ещё больше сил и желания немедленно же приняться за работу для того, чтобы закончить первую часть своего нового романа.
Простите меня, если я не смог достаточно ясно сформулировать свои мысли.

Я могу в течение нескольких минут набросать силуэт, контуры той обстановки, в которой будут бороться герои моего романа. Как вы знаете, первая книга охватывает конец 18-го года в одном из уголков Украины. Она показывает уход немцев, борьбу рабочего класса и крестьянства с польскими помещиками и буржуазией.

Во второй книге будет показано собирание сил пилсудчиков, захват ими части Украины и их блок с Петлюрой, который затем окончательно продаётся панам.
По другую сторону баррикад – организация Красной Армии из мелких партизанских отрядов, борьба крестьянских масс против помещиков, стихийные восстания, которые под руководством большевиков превращаются во всенародное движение против иноземных оккупантов. Красная Армия громит петлюровские банды.

Третья книга покажет уже не прикрытую ничем интервенцию Антанты в лице панской Польши. Героическое сопротивление малочисленной 12-й армии, состоящей из полураздетых и полуобутых бойцов. Тринадцать тысяч против шестидесяти тысяч прекрасно одетых и вооруженных до зубов польских солдат.

Поляки занимают Киев. Польская буржуазия торжествует. Но под Уманью собирается железный кулак Конной армии. Страшный удар – и поляки катятся назад.

Наше победное наступление и изгнание зарвавшихся интервентов из Украины. Здесь будет показан вандализм фашизма. Уничтожение прекрасных зданий, мостов, бессмысленное варварское истребление всего, что попадается под руку. Поджог деревень, взрывы железнодорожных станций путей. Кровавый путь озверелых белогвардейцев, "защитников культуры".

Вот на этом фоне будет показана борьба молодых товарищей, руководимых большевиками, за освобождение нашей Родины. Все они будут, в той или другой обстановке, показывать, как происходили эти события, и как мужала эта героическая группа молодых рабочих, коммунистов, комсомольцев, закалявшихся в этой ожесточенной борьбе. Вот силуэт целой книги. Как видите, я не затрагиваю судеб отдельных действующих лиц.
Если это нужно, я могу рассказать и об этом.

Колосов: Сегодняшнее наше собрание в некотором роде знаменательно. Оно знаменательно и для нашей литературной жизни, и для литературной биографии Островского.

Известно, что критика не баловала его особенно своим вниманием, и его первый роман "Как закалялась сталь" проложил себе дорогу не через внимательное отношение критика к этому роману. Может быть, к нашему счастью, работников литературного фронта, наши читатели и самый строй жизни в нашей стране не позволяют затеряться хорошему, настоящему произведению. Но всё-таки мы должны из этого сделать определенный вывод.

Если роман Островского в литературе был признан через 2-3 года после его опубликования, то, может быть, таким образом и повести талантливых писателей, выходящих из народа, из комсомола, также просматриваются нашей критикой. Я ещё не слышал, чтобы в нашей литературной среде из этого факта делались какие-то выводы.

Не случайно товарищ Косарев на съезде комсомола обронил реплику, что писательская общественность не может похвастаться Николаем Островским.

Прежде чем начать критиковать "Рождённые бурей", надо условиться, с какой точки зрения, с какой позиции, из чего будем исходить в этой критике. Но я, прежде всего, хочу кое с кем размежеваться. Я считаю, что обсуждение "Рождённые бурей" имеет принципиальное значение для литературы. Это не просто обсуждение начинающего писателя, независимо от погрешностей, которые в этом произведении имеются.

Если раньше литераторы, писатели, поэты, критики просто не замечали Островского, то после того, как его заметила партийно-комсомольская общественность, некоторые писатели стали проявлять даже излишнее усердие. Раздавалось бесчисленное количество "ахов" и вздохов, диких восторгов. Но при ближайшем рассмотрении оказалось, что в этих "ахах" и восторгах ничего, кроме умиления, расслышать невозможно. Я хочу отметить два выступления двух писателей. Вот, например, писательница Вера Инбер. Она выступала с воспоминаниями о Николае Островском. В этих воспоминаниях много барского умиления: "Ах, какой это замечательный человек, из рабочей среды и т. д.". Характерно, как она описывала, как передавала Островскому трубку радио и как она говорила, чтобы он не волновался. Подходя к творчеству Островского, она говорит, что Островский для нас поучителен не как писатель, а как тип писателя. Дальше она объясняет, какой именно тип писателя: который, будучи в таком положении, всё-таки пишет. Вот итог этих хвалебных впечатлений.

Выступает другой писатель, очень крупный писатель - Бабель. Он уподобляется Леонид-Андреевскому чиновнику на балу губернатора, который сказал для оригинальности: а я люблю негритянок. Так и Бабель говорит: Островский выше литературы.

В нашей писательской среде ещё не решен вопрос, что такое Островский. Надо говорить: писатель ли Островский, художник ли он. Вы можете слышать сплошь в литературной среде разговоры, что роман Островского имел успех, потому что биография у писателя замечательная, а не потому, что Островский - писатель хороший. Об этом произведении не говорят, что это произведение не литературно-художественное. Надо, чтобы товарищи литераторы, которые здесь выступят, довольно чётко высказались бы - писатель ли Островский, а потом пусть говорят о недостатках Островского. Я постараюсь ответить на этот вопрос и начну с наших славных критиков Белинского, Чернышевского и других.

Белинский и Чернышевский делили литературу на литературу поэтическую и литературу непоэтическую. Поэтами Белинский и Чернышевский считали писателей, как прозаиков, так и стихотворцев, тех, которые художественно видят мир, которые в своем творчестве воспитывают человеческие души. Если судить о художественности с точки зрения только стилистической изощрённости, то Островского нельзя считать настоящим писателем.

Островский же принадлежит к подлинным, настоящим художникам, каких у нас в литературе не так много, потому что он обладает подлинным художественным видением мира. Его политическая мысль не абстрактна, а его внутренний мир населён действительно художественными образами людей, характеров, явлений, конечно,
образов не стилистических в узком смысле этого слова, как иногда понимают.

Направленность творчества Островского - это лучшие традиции нашей русской литературы. Эта воспитательная направленность творчества облагораживает человека. Это, собственно, традиции Алексея Максимовича Горького, это стремление особого благородства, стремление дать примеры для подражания молодого поколения, и это свойственно как первому роману - "Как закалялась сталь", так и второму роману "Рождённые бурей".

Островский, наконец, является носителем огромных моральных ценностей большевизма. Я не знаю, много ли произведений в художественной литературе, которые были бы действительно носителями этой сокровищницы моральных ценностей большевизма. Не случайно поэтому, что за рубежом его книга наносит колоссальный урон во вражеском стане, потому что наши враги готовы признать за нами всё: и силу, и всё, что хотите, но они хотят отказать нам в одном. Они говорят, что мы грубые материалисты, что у нас нет никаких идеалов, и Островский, своим творчеством показывая, какие идеалы несёт с собой рабочий класс и как на этих идеалах облагораживается рабочее юношество, как зреет новая человеческая личность, тем самым пропагандирует большевизм как огромную моральную силу для победы человечества.

Можно ли считать Островского начинающим писателем типа Авдеенко? Будем говорить конкретно о товарище Авдеенко. Нет. Авдеенко талантливый человек.
(Ставский: А почему Авдеенко начинающий?)

Объясню сейчас. Авдеенко - человек без сложившегося мировоззрения. Мировоззрение для писателя всё-таки играет большую роль, но Авдеенко действительно молодой по мировоззрению человек, а Островский человек с известным мировоззрением, с известными литературными традициями. Он знает, чего хочет, он продолжает определённые традиции в русской литературе. Когда он писал "Как закалялась сталь", он знал, чего хотел. Если посоветуете ему, он возразит. Он не такой человек, которому надо разжёвывать и говорить, как писать. Это мыслящий, знающий человек, с большим партийно-комсомольским опытом, и он в данном случае подтверждает ту характеристику, которую дал Косарев в редакцию "Молодой гвардии". Он сказал, что наш читатель – это человек, который в одном отношении далеко шагнул, скажем, по линии партийной жизни, опыта, умеет руководить людьми, а с точки зрения литературно-художественных вкусов ещё отстал. Вот надо учесть эту раскачку. Островский не начинающий писатель, каким является Авдеенко, который вдруг приобщился к писательскому труду. Островский – организатор, руководивший людьми, понимающий людей, и поэтому с ним совсем другой разговор.

Не подумайте, что всё мое выступление является апологетикой Островского, отнюдь нет. Я считаю, что надо серьёзно критиковать творчество Островского, но с каких позиций? Это то, чего просит сам Островский, чего он добиться не может, об этом надо договориться. Если такие высказывания всё же были среди писателей, то каково же содержание критических работ об Островском? О нём написано немало работ, но настоящей критики о нём мало. Была хорошая статья Ермилова в "Правде" – очень хорошая статья, но в основных наших журналах и газетах статьи были явно неправильны. Вы знаете, что в "Литературной газете" был напечатан огромный подвал критика Дайреджиева. Это просто критика чесоточного порядка. Дайреджиев, правда, теперь разоблачён и отовсюду выгнан, но его критические статьи не разоблачены. Что же он пишет в своей статье? Вот что: "Написал роман Островский буквально вслепую". Дальше он пишет, что "Островский хороший парень, но никак не писатель". Он считает, что кто-то должен писать за Островского - Всеволод Иванов или его секретарь. А кончается эта чесоточная статья словами: приветствую тебя, дорогой товарищ.

Альтман: Дайреджиев работает теперь старшим консультантом в кино и в "Новом мире".

Колосов: Такие статьи просто надо разоблачать.

Вторая статья была в "Литературной критике" - Фёдора Левина. Вся эта статья написана в тоне: с одной стороны, нельзя не признаться, с другой стороны, нельзя не признаться. Это статья жевательного порядка. Там говорилось: "Конечно, Островский не без дарования, но чем объясняется такой успех романа Островского у советского читателя?" Одним словом, это не большевистская статья, это статья, не помогающая раскрыть значение творчества Островского.

Была небольшая статья Ермилова в "Правде" и другая статья в "Литературной критике". Ермиловская статья могла быть интересной, если бы была хорошо развернута, потому что там в пунктире даны принципиальные соображения насчёт, например, того, что Островский, своим творчеством продолжая определенные традиции литературы, борется с буржуазной литературой. Например, отстаивая волевого человека, он борется против буржуазного волевого человека.

Сравнивая Островского с Джеком Лондоном, он приходит к правильному выводу, что у Джека Лондона тоже были герои, обуреваемые сильной жаждой жить, что даже ценил Ленин в героях Джека Лондона. Но этот человек, у которого такая сильная жажда жизни, этот герой в том обществе одинок, и его жажда жизни неплодотворна, а в нашем социалистическом строе тут совсем другой писательский стимул для этой жажды жить.

Затем приводится целый ряд важнейших соображений, которые вытекают из сопоставления различных систем жизни, различных укладов жизни, различных литератур и мировоззрений. На этом уровне уже можно развернуть творчество Островского, и тогда станет ясным, что целый ряд погрешностей Островского будет не доминирующим. Это не то, что когда начинаешь читать начинающего писателя, думая, что ему нужно учиться грамоте. Нет, его творчество исходит из сложных замыслов, которые писатель ставит перед собой. Во-вторых, из того, что есть такая среда, которая писателю не столь близка, как другая среда. Даже у очень больших писателей, например, у Слонимского, есть эта погрешность. У него люди определенной среды не получаются, скажем, люди рабочей среды. Это независимо от того, здоров ли писатель или болен.

Я не хочу сказать, что невозможно описать чужую среду, которую не знаешь, но она получается всё-таки не та.
Вот исходя из всего этого, я и приступаю к обсуждению романа "Рождённые бурей".

Замысел романа известен. Пока опубликована первая часть, но надо сказать, что роман читателем встречен хорошо. Его читают. Мы получаем много писем, в которых спрашивают, почему роман печатается отрывками, хотели, чтобы это было напечатано в одном номере, а так журналы разрывают, потому что книги нет. По этому поводу мы имеем много писем от библиотекарей.

Роман "Рождённые бурей" читается с интересом. Но надо сказать, что такого огромного воздействия, как первый роман - "Как закалялась сталь", первая часть
"Рождённые бурей" не имеет.

Чем это объясняется? Во-первых, тем, что это не весь роман, а его часть. Мы знаем, например, что первая часть "Последний из удэге" Фадеева не имела успеха. Поэтому не прав критик, который хоронил Фадеева за эту первую часть. Вторая часть прекрасная.

И здесь отчасти это потому, что выведено много действующих лиц. У него в первой части 60 действующих лиц, а в ней всего 8 или 9 листов. Я могу сказать, кто тут выведен. Здесь огромное количество действующих лиц. Я поражаюсь, как они ещё держатся в памяти и как они ещё зарисованы. Ведь несмотря на то, что их так много, при всём этом каждый из них имеет свои черты характера и свои черты внешности. Но все-таки потому, что их так много (и, может быть, это композиционно не совсем правильно), это затрудняет интерес читателя, мешает напряжению, которое имеется в книге, и не доводит до уровня напряжения, которое имеется в книге "Как закалялась сталь". Может быть, некоторых героев надо было бы соединить вместе. Я понимаю,
что Островский исходит вот из чего: Островский собирается показать огромное полотно борьбы с интервентами, он ставит перед собой моральную задачу показать, как формируются новые люди – коммунисты – из сырого материала. Так что у него герои имеют стихийные черты и их побивают. Но я считаю, что не надо, чтобы их было так много. Можно некоторых героев объединить.

Затем попутно я хотел бы показать на простом примере, какое именно настоящее, подлинное художественное дарование сказывается в том, когда Островский описывает детей. Например, брат Васька: "Младший его братишка..." (читает).

Словом, виден характер ребёнка, и хотя мальчик показан 8 и 9 лет, но уже весь характер человека сказывается.

Надо быть настоящим художником, чтобы так написать. И так во всём, во всём чувствуется художник. Чувствуется, что это его родные, любимые герои, что они даны в каком-то развитии, что они проходят жизненную школу. За эту часть я не беспокоюсь и думаю, что в данном случае Островский сам, учитывая нашу критику, с этими героями справится.

Есть другое дело, касающееся буржуазии и шляхты - польского дворянства. Здесь, мне кажется, у Островского меньше удачи.

Я считаю, что в "Как закалялась сталь" Тоня не является достижением Островского. Словом, несмотря на высокий уровень своего мировоззрения, несмотря на то, что он не является обыкновенным рабочим парнем, а является большевиком, то есть рабочим, пролетарским интеллигентом, тем не менее, он к интеллигенции относится так: или он её ненавидит и отрицает, или же иногда идеализирует. Идеализирует, не будучи в силах вскрыть внутреннего содержания этих интеллигентов.

Я не знаю, сможет ли Островский это сделать. Может быть, тут нужно изучать, может быть, нужно читать соответствующую литературу, и надо, чтобы Островский прочёл не только Сенкевича, который любит изображать польских "князьёв" и "графьёв". Надо, чтобы он прочёл и других писателей, и ему специально нужно заняться образами польского шляхетства.
(Феденёв: Начиная с Жеромского.)

Если офицерство или вахмистров - холуёв буржуазии, которые выходят из демократических слоёв, но работают против своего класса, если всю их натуру Островский изображает прекрасно, то неудовлетворительны для читателя, а по-моему, и для критика, будут образы польской аристократии, и главным образом обстановки. Я не хочу сказать, что Островский этого не знает, и неверно, будто бы дворянство и трудящиеся жили совершенно изолированно. Ведь в конце концов трудящиеся обслуживали дворянство, находились вместе с ними в комнатах и видели, как жило дворянство. Так что говорить, что он этого не видел, не знал, – нельзя. Но внутренний мир этих героев показан так, как он много раз показывался и не в первосортных произведениях литературы. Я далёк от того, чтобы сказать, что это банальность. Это не пошлость, но это и не шаг вперёд. Тогда как в нарисовании рабочего класса Островский является новатором.

О композиции мне судить трудно. Может быть, когда будет окончен весь роман, и будет оправдано это обилие действующих лиц. Ведь неизвестно, каково дальнейшее развитие каждого действующего лица в действительности. Я считаю, что Островского не надо поручать какому-нибудь крупному маститому писателю. Островский нуждается, чтобы его посмотрел литературный работник и поправил погрешности в смысле языка. Такая работа должна проделываться, потому что у Островского даже по линии литературного языка бывают погрешности. Он иногда злоупотребляет нашим комсомольским рабочим жаргоном. Можно обойтись без него. Например: "гады", "гад" – слишком часто повторяется. Или, например, в обрисовке обстановки: "Свет падал..." (читает).

Эти погрешности любой литературный работник редакции может поправить. Тут мастера не требуется, чтобы обсудить характер героев, и Островский может дальше работать.
Вот тот перечень замечаний, которые я хотел высказать.

Усиевич: Я начну с того, с чего начал Колосов, с вопроса – писатель ли Островский, и почему он писатель? Тут в этом совещании не может быть спора – писатель ли Островский. Он, конечно, писатель, и крупный писатель. Главное, что сделал Островский в нашей литературе, это то, что он создал образ коммуниста-большевика, такого, какой в нашей литературе раньше никогда не существовал. Этот образ дан с большой полнотой и конкретностью. Он дал человека социалистического общества. Говорят, что наше общество только складывается сейчас, только развивается, в нём нет ещё типичных представителей, но это основано на недоразумении, поскольку представители социалистического общества Ленин и Сталин опередили эпоху, и поскольку они встречаются, их считают нетипичными, а между тем люди, которые опередили нашу эпоху, и это и есть типичные представители социалистического общества. Я не скажу, что Павлы Корчагины бегают у нас по улицам. Павел Корчагин несколько опередил наше поколение в развитии своего духа, но это есть типичный представитель социалистического общества.

Вот в этом то огромное, что сделал Островский в своей книге "Как закалялась сталь" и, насколько я поняла по первому тому, по статье Трегуба и из дальнейших разговоров с Николаем Алексеевичем Островским, то же будет и в его втором романе "Рождённые бурей". Будет это противопоставление высокой человечности, высокого гуманизма, который рисуется в представителях трудящихся, в процессе революционной борьбы, как противопоставление тому озверению и обесчеловечиванию, которое происходит в противоположных сферах.

Поэтому для меня совершенно понятно, почему Островский в "Рождённые бурей" пожелал вывести несколько представителей старого, отмирающего общества и их моральную нищету в сравнении с теми молодыми комсомольцами, которые тут выведены.

Я подхожу к критике очень слабого места в "Рождённые бурей", тем более слабого, что, когда дело касается опять-таки комсомольцев и коммунистов, есть чрезвычайно сильные места, и то, что Колосов читал о Васильке и истории с котельщиком, который залез в котельную, откуда гудит этот гудок, который зовёт, тревожит колеблющихся рабочих, это страшно сильное место - это показывает, чем будет вторая и третья часть.

Или возьмите другие эпизоды, например, буденовец, оказавшийся в тылу у белых, появившийся в шлеме с горящей звездой и носящийся во ржи как призрак коммунизма, появляющийся в тылу у белых, – это в передаче страшно сильное место, в нём масса настоящего, хорошего трагизма; которые касаются Радзивиллов – они бледны, и то, о чем говорил Колосов, – это уже описывалось.
(Островский: Смелей, смелей.)

Так вот, эти места слабы и бледны. Но почему? Тут в описании этих мест чувствуется книжность, но книжность какая. Колосов правильно указывал на Сенкевича, но он отошёл и даже, тогда, когда жил, он в значительной степени искажал действительность. Я уже конкретно сказала, что я думаю об этом. Это недостаток, это масса графьёв и князьёв. Не комсомольцев много, а графьёв много. Это исторически не совсем оправдано, потому что в то время, которое взял Островский – изгнание немцев из Польши, – пришествие к власти нового польского правительства – в это время Радзивиллы и Сангушки не были движущей силой, они сидели в сторонке, они ожидали в Варшаве, иногда в Париже. А в это время действовали пилсудчики. А пилсудчики – это не шляхетство в том виде, в каком понимает это Островский, потому что и сейчас эта шляхта не такая, какая она была у Сенкевича. Эта шляхта слилась с буржуазией, они переженились, они ведут капиталистическое хозяйство, но главное, что там движущей силой, выступающей против рабочих, были пилсудчики.

Там есть два пилсудчика – Заремба и Врона. Они здесь намечены лёгкими штрихами, но чрезвычайно похожи на легионеров. Я считаю, что книга значительно выиграла бы, если это исправить. Я не буду говорить о тех недостатках, которые бросаются в глаза – о стилистических – их легко выправить, но я считаю, что надо задвинуть и отодвинуть всех этих Радзивиллов и Потоцких, а для контраста выдвинуть на первое месте пилсудчиков, которые и являются настоящими врагами.

Во-вторых, гораздо легче будет взять их психологическую основу. Они на наших глазах росли к фашизму, и вот тут можно дать построение этих двух психологических структур. На этом Островский может легко показать. А изучить-то этих пилсудчиков легко. Да я нагоню завтра же к Островскому людей, которые годы целые боролись с пилсудчиками, да ведь и сама я кое-что знаю об этих людях. И мне кажется, что это дало бы ту конкретность, которой не хватает в книге.

Вот, например, портсигар, который не стреляет. На первой странице читаем, как приехавший из-за границы Эдуард Могельницкий в комнате своей жены забывает
портсигар, который находит его брат, подозревающий, что это портсигар немецкого офицера, и, очевидно, собирающийся этим портсигаром шантажировать свою невестку. Но не проходит и двух недель, как этот Могельницкий выходит из подполья, и всем известно, кто он. Когда его брат намекает на портсигар, то в это время присутствует муж Могельницкой, который знает, что это за портсигар. Вот этот портсигар путается. Чувствуется, что из него что-то должно выйти, а между тем выйти ничего не может. Так зачем же портсигар? Скажем, эта деталь дана для того, чтобы охарактеризовать низость брата Эдуарда, но это всё время отвлекает внимание читателя на портсигар, который должен сыграть какую-то роль, но не сыграет.
(Ставский: А почему ты привязалась к этому портсигару?)

Я могу сесть и говорю, что вследствие того, что быт, нравы, психология польской шляхты современной крупной польской аристократии недостаточно изучены, приходится отыгрываться на деталях, которые взяты из прошлой литературы. Вот и этот портсигар тоже. Кажется, понятно, о чём я говорила.

Кроме того, эти люди, если не будут во второй части играть никакой роли, то их можно здесь сжать, поскольку они бледны. Это в ответ на твой вопрос о композиции.

Композиция зависит от действующих лиц. Если те, которые будут задвинуты дальше, то их композиция сожмётся, не будет более чёткой. Поэтому ты меня портсигаром не пугай.
(Островский: У Ставского такой пафос от природы.)

Затем возьмите детали, которые легко поддаются исправлению. Я уже говорила с Николаем Алексеевичем, он согласился со мной, что поскольку Польша разделена была на три части и разделена в течение ста лет и каждая часть развивалась совершенно самостоятельно и приобретала своё лицо, то для того, чтобы вообще была конкретность, нужно точно установить, где происходит дело.

Мы выяснили с Николаем Алексеевичем. Вначале он хотел поместить дело во Львове, а потом перенёс на русскую границу и в Шепетовку. Разница огромная не только в событиях, которые происходили. Те же рабочие под Львовом были несколько иного типа, чем на нашей стороне. Получили другое воспитание, не только, скажем, домашнее, но и другое политическое воспитание. Поэтому, если это уточнить сразу, то, конечно, это будет крепче и вследствие этого исчезнет ряд мелких недостатков, касающихся работы наших товарищей. Я обратила внимание Островского на то, что у него выбирают в комитет областной подпольной партии и там выбираемый старый подпольщик рассказывает свою биографию. Этого не могло быть. Это могло бы быть в Галиции, но это не могло быть на нашей стороне. Рассказывать свою биографию старый подпольщик не мог. В связи с этим некоторые мелкие детали должны быть переделаны.

Ну, я думаю, что вот пока и всё... Да, ещё. Теперь что касается вот такой уж фразы. Мне кажется, что здесь неправильно говорить, скажем: "Стук в дверь..." (читает). Это все лишнее. И так, например, Людовик думает: "43 минуты 12-го. Что могло..." (читает). Для мелькающей в голове мысли это слишком точно и, пожалуй, слишком длинно. Или, например, так: "Уж то, что обстановка..." (читает). И затем: "Забыв все условности, выбежала из комнаты". Понимаешь, Николай Алексеевич, этой фразой ты подчеркиваешь для читателя, что полно этих условностей. На эту графиню ты всё время нагромождаешь все эти графские атрибуты. Но это вытекает, конечно, из того, что эти графы для нас бесконечно далеки. Поэтому я так и говорю, что их бы надо было как можно больше отодвинуть, сократить и на их место поставить Врону и Зарембу, с которыми ты справляешься легко. Это и есть настоящие враги, а там, где будет борьба с пилсудчиками, они у тебя выдвинутся на первое место. Я считаю, что пилсудчиков надо ярче обрисовать. Нельзя сделать так, что, если они не будут играть роль во второй и третьей части, то не надо уделять им места в первой части.

Герасимова: Прежде чем говорить об Островском, нужно взять его эту основную вещь в связи со всей нашей литературой. Что мы имеем сейчас, в особенности в направлении той тематики, которую затрагивает Островский?

Выводы очень неутешительные. Усиевич правильно сказала, что основное, что остается как ценнейший, как золотой фонд после прочтения Островского – это его попытка дать людей революции, людей социализма.

Делает ли такую же попытку остальная наша литература? Делает. Но нужно сказать, тут огромное количество срывов показывает, насколько это трудно. Как бесконечно сложна удача в этом направлении. У нас наспех одна часть литературы, главным образом те литераторы, которых считают мастерами, даёт интересные трюки, и очень часто в поисках героев революции наспех подновляет те положительные фигуры, которые имела когда-то дореволюционная литература. И вот у нас имеются подновлённые доктора, худшего качества, чем у Чехова, добродетельные доктора, которые переливают свою кровь кому-то. Подновлённые "дяди Вани" типа средних российских гуманистов, которые начинают дефилировать по страницам книг. Вот такая понаторелость даётся как достижение, как освоение типа революционера, типа человека как авангарда нашей страны. Только при дальнейшем близком исследовании натыкаешься на этот специфический душок, который есть в людях, выдаваемых за героев революции.

Вторая опасность, которая имеется в нашей литературе, – это подражание людям, в сущности, не революционерам, не коммунистам, а людям американским, людям деловитым, героям малых лет, которые в стройке своей работы игнорируют конечные цели революции.
У нас немало таких безголовых оппортунистов дефилируют в наших произведениях. Немало таких неосмысленных деляческих людей, с которыми всё время приходится сталкиваться в нашей литературе.

Вот на этом фоне особенно ценно, особенно качественно, я говорю именно качественно, то, что даёт Островский. Что, собственно, подкупает, несмотря на ряд, может быть, промахов, срывов, слабостей, которых трудно избежать любому художнику, что всё-таки затрагивает в нас лучшие струнки души в произведениях Островского, – это то, что все его герои выражают идейный смысл нашей революции. Они освещены этим идейным смыслом. Любые неграмотные или малограмотные, малознающие парни вроде Андрия или Павла Корчагина освещены этим пониманием или ощущением конечной цели международной социальной пролетарской революции.

Вот почему я утверждаю, что герои Островского стоят головой выше тех попыток дать людей - строителей нашего социализма, которые нередко даются в литературе и нередко превозносятся как нечто гораздо более художественное, чем то, что дает Островский.
Посмотрите, что происходит на наших глазах. Попробуйте сейчас перечитать талантливо написанные рассказы Бабеля, скажем, о Конармии. Когда-то Будённый резко против этого выступал. Может быть, это была резкая критика, но этот большой идейный смысл революции в освещении героев Островского у Бабеля игнорируется. Это факт, и чем дальше идёт время, тем больше. Сейчас рассказы Бабеля вам будут резать ухо, несмотря на всё стилистическое мастерство Бабеля. А может быть, в перспективе, когда пройдёт очень много лет, это будет явно искажающее действительность отображение. Иное будет... Иначе будет происходить с Островским и, по-моему, происходит. Если при чтении тех же самых "Рождённых бурей" или "Как закалялась сталь" наши мастера возражают, что слишком мало бытовых явлений, то дальше мы видим, что это есть жизненная правда и есть правда, которую увидел Островский, потому что он увидел правдиво то основное, что есть у людей нашей страны. Он видит их связанность с революцией, он видит их направленность, он видит то, что часто ускользает от такого большого стилиста, как Бабель.

Что ещё можно сказать? Если оценивать мастерство Островского в свете прежней литературы, то надо сказать, что он поднимает её романтические традиции. У нас часто впадают в бытовизм и забывают то законное направление, которое имело большое значение в наших классических произведениях. Перечитайте сейчас бой на баррикадах в "Отверженных" Гюго. Разве это не волнует? Прочтите такое произведение, лишённое бытовых подробностей, как "Овод" Войнич. Это утверждает, зовёт нас к боям, это нас поднимает. И вот, когда кое-кто пытается беззубо защищать взращённое в теплицах мелкое стилизаторство, взращение произведений, обрисовывающих бытовые детали, когда они пытаются низвести творчество Островского, то мы должны сказать о традициях мировой литературы. Тот же Рахметов в "Что делать?" Чернышевского – это есть тот предок Павла Корчагина, хотя, может быть, и менее близкий нам по своим идеалам. Но и Павел Корчагин, и Раймонд, и Андрий могут дальше действовать в обстановке высоких идеалов. Островский в смысле литературных традиций не является незаконным дитятей, а он является продолжателем славнейших традиций и русской и мировой литературы. Это нужно со всей отчётливостью сказать, чтобы понять его место в литературе.

Надо сказать, что эта линия у нас слабо развита, а между тем в данной ситуации, когда мы накануне великой войны, когда Испания борется так самоотверженно, она особенно нам близка. И в этом величайшая заслуга Островского, и это помогает нам драться с теми стилистами, которые нападают из-за угла на товарища Островского.

Наконец, я хочу кончить на том, что, мне кажется, следует отметить направление творчества, тот разворот, который поможет, мне кажется (не знаю, как выскажутся по этому поводу другие товарищи), поможет Островскому лучше подкрепить свой революционный романтизм в хорошем смысле, революционную романтику в последующей работе над "Рождёнными бурей".

У меня по этому поводу есть следующие соображения. Как ни странно, но, когда читаешь "Рождённые бурей", меня как раз больше всего подкупает образ неосновного, может быть, героя этой книги. Меня больше, чем Раймонд, который является олицетворением идейного коммуниста, больше подкупает Андрий.
(Островский: Он и есть основной герой. Хорошо, если он вас подкупает. Это основная фигура, так что всё прекрасно.)
Тогда дальше буду чувствовать себя смелее в этом смысле.

В чем же сила Андрия? У Андрия соблюдены необходимые пропорции. Он, будучи освещён тем самым, чем освещены почти все фигуры Островского – революционной целеустремлённостью, глубоко индивидуален. Андрий входит в жизнь как живой человек. Неважно, что я его не видела, но представляю, как он поступит в таком-то случае. Ему неудобно объясниться в любви Олесе, неудобно, как он танцует, но это индивидуализированный человек, и он делается в этом отношении любимцем читателя. Он облечён плотью и кровью своего отца.

Основной труд по работе товарища Островского должен идти по линии всё большей индивидуализации ряда других положительных героев.

Колосов прав, говоря, что они чувствуются как индивидуальности, но в этом смысле они слабее даны, чем Андрий. В то время как, например, вернёмся к классической литературе, её лучшим образцам, скажем, возьмём "Войну и мир", возьмём с точки зрения своего класса, то увидим: там Толстой даёт ряд положительных героев, который выдержал борьбу с нашествием Наполеона во имя идеи Родины. Это, может быть, в какой-то мере равноценно идее социальной революции, которая движет героями Островского.

Так вот, как подошёл Толстой к изображению этих положительных героев, которые защищают родину, которые защищают идею родины. Толстой их глубоко индивидуализировал.

Я беру отдельных людей, которые у него имеются. Возьмите, например, капитана Тушина, который борется на батарее из последних сил, или Ваську Денисова, Николая Ростова, Андрея Болконского.

Есть, конечно, у них свои слабости. Князь Андрей самолюбив, Денисов снабжён рядом комических черт, Ростов снабжен дурными качествами, он не до конца умный человек, Тушин тоже, и всё-таки каждый по-своему замечательно служит идее родины, которая была близка Толстому.

Эту тенденцию, мне кажется, нужно по мере сил и возможностей углублять и развивать Островскому. Пусть все эти люди, борющиеся за идеи социализма, будут снабжены большими индивидуальными способностями, и не надо бояться делать некоторых из них смешными, и не обязательно очень умными. Можно даже указать ряд недостатков, ибо уверяю вас, что известная близорукость Денисова не уничтожает образца патриота своей страны. То же самое можно сказать и про самолюбивого Андрея Болконского, что он является настоящим типом русского патриота. И мне кажется, что в этом смысле основная работа над характером, над индивидуализацией людей, та работа, которая нашла воплощение в образе Андрия – эта работа, она, мне кажется, должна быть самой основной и самой центральной работой товарища Островского. И я думаю, что пусть критика не ставит таким образом вопрос, что, мол, Островский хороший коммунист и поэтому его нужно поднимать, а пусть она задумается, что Островский хорошо пишет, потому что он по-настоящему хороший коммунист. Довольно задумываться, почему у людей, которые волновались определённой идеей, почему у них хорошо выходили хорошие люди. Достаточно знать, почему Островскому удаются герои нашей эпохи.

Островский: Товарищ Валя, я прошу в нескольких словах высказаться до перерыва об аристократии.

Герасимова: Мне тоже кажется, что они слабее, чем эта группа героев-революционеров. Правда, тут есть ряд положительных черт. Мне нравится тенденция вашей установки. Вы их не сделали глупцами, когда разговаривают Потоцкие и муж Людвиги Могельницкий, они действительно рассуждают. Они говорят и о судьбах Польши, они развивают определённые стратегические планы, может быть, их надо несколько сократить, но мне нравится эта ваша тенденция, что они не глупцы, что они люди с характером.

Что касается другой части, которая у вас оттенена, то мне кажется, что она немножко слабее. Тут надо сказать о Людвиге. Она не является нашим врагом. Это такой тип жены, который не является нашим врагом. О ней я хочу, если Островского интересует, сказать позднее. Но там он, может быть, чересчур акцентирует внимание на моментах такого зверства. Я не хочу сказать, что это нужно смягчать. Это очень хорошо, это до конца дорисовывает, но нередко бывает, что та или иная идея компрометируется, когда писатель смело выводит человека с известными моральными качествами. Эти устои обречены на поругание в условиях класса, к которому они примкнули, но это, правда, другой вопрос. Тогда нужно построить фигуры на конфликтах, которые происходят.

Белые могут бороться и с людьми, которые насилуют женщин, даже расстреливать – такие случаи бывали, но всё-таки надо их разбить, показать, что они являются белыми воронами. Врага лучше разбить в его наиболее сильном представителе. У Островского есть такая фигура, и для того, чтобы довести её до конца, она должна или перейти на сторону красных или капитулировать. Но надо признать, что вся эта идея негодна, если выбросить моральный груз. Но ведь это процесс, и этот процесс следует показать.

Вот, мне кажется, о чём нужно говорить. И тогда герои не будут сливаться в такие несколько однообразные формы.

Относительно Людвиги Могельницкой. Задумано это очень интересно. Мы как раз здесь с Ермиловым говорили, что, может быть, стоит дать её в таком разрезе: подумать, каков её дальнейший путь, как завершить этот путь.

Тут имеются такие соображения. В этом начальном периоде революции, когда ряд идей социализма были в очень неразвитом виде, и тогда борцы за социализм выступали, прежде всего, как бойцы, которые не боялись проливать кровь, естественно ли, что Людвига увидела в них носителей правды на земле? Это меня несколько смущало, насколько правдоподобен этот образ. Такие, как Людвига, могут отшатываться от зверств окружающих её белогвардейцев. Это разочарование в ней для меня убедительно, потому что тупость, чёрствость, элементы зверства, которые есть в каждом белогвардейском движений – это отталкивает таких людей, как Людвига, но во второй части я не знаю, какое будет дано ей направление. Это знает сам автор, каким путём повести Людвигу.

Или возьмите другой пример: пришли в замок парни, плохо одетые, в шинелях, которые кажутся ей некрасивыми, и здесь должна быть какая-то чрезвычайно большая интеллектуальная сила для того, чтобы можно было перешагнуть не только через идеи своего класса, но даже через ощущения своего класса, чтобы почувствовать к ним симпатию. Если бы Людвига могла перешагнуть, то это одна из основных героинь произведения, но тогда нужно снабдить её большей силой воли, а так как она есть, это чуткая, хорошая жена белогвардейца, и вряд ли она может найти те тёплые чувства, которые находит в сцене столкновения с реальными красными, с реальными людьми той эпохи. Я себе представляю как-то конкретно, какими глазами она на них смотрела, и мне кажется, что с точки зрения психологической правды это вызывает сомнения. Может быть, здесь надо этот приход к известным идеям провести как-то другим путём. Вот, мне кажется, таким образом. Вот всё, что я хотела сказать.

Председатель: Прежде чем перейти к дальнейшему обсуждению, надо условиться о порядке обсуждения. Думаю, что надо просить товарищей говорить конкретно. Разбирается конкретная вещь Островского: книга "Рождённые бурей". Надо, чтобы меньше было общего, а больше о книге. Говорится о целом ряде вещей, самих по себе правильных и интересных, но цель, которую ставил Островский, созывая настоящее совещание, - это как можно больше узнать о своей книге.

Давайте от этой темы не отвлекаться и попросим всех выступающих говорить более конкретно по отдельным разделам книги. Можно говорить, что правильно, что неправильно, что надо было бы изменить, иначе Островскому будет трудно. Общие вещи заслуживают внимания. Но важна всё-таки конкретная критика. Вот такого рода просьба к товарищам, которые будут выступать.

Бачелис: Меня очень обрадовало замечание товарища Файнберга, потому что я готов был осрамиться здесь перед Островским, ибо должен сознаться, что, идя сюда, я растерял свои воспоминания. Меньше всего мне хотелось бы говорить об Островском, мне хотелось бы говорить о его роли в литературе, о его отношении к классической литературе, о сравнении его тенденции с тенденцией сильной личности в буржуазной литературе и т. д. и т. д.

Когда говоришь об Островском, хочется говорить о "Рождённых бурей". Я лично вчера только закончил этот роман, и стыжусь признаться, что нахожусь под непосредственным читательским обаянием этой вещи. Это "стыдно" для профессионального критика потому, что обязательно нужны при чтении какие-то аналогии, отвлечения, сравнения и т. д. Но я не стыжусь прийти сюда с непосредственным чувством и ощущением этого романа.

Некоторые товарищи указывали либо связь Островского с каким-то явлением литературы, либо, когда касались непосредственно романа, говорили: "Ну, вот, аристократическая часть несколько слабее рабочей части" и на этом, собственно, заканчивался анализ романа.

Последнее замечание Островского – как вы находите эту аристократическую часть, – побудившее Герасимову говорить более подробно о Людвиге, казалось мне центральной темой совещания. Ведь обо всём сказано уже сегодня: и о Толстом, и о буржуазной литературе, не сказано только о людях, которые действуют в этом романе, о конкретных образах, которые выведены. А вот образы, мысли, значение характеров мы и должны как-то проанализировать и обсудить – это нужно для Островского. Это приходит позднее. У меня ещё гудок Андрия в ушах. А не гуд этих писательских сплетен. Неужели этот голос непосредственного волнения нельзя дать теперь среди критики? И, по-моему, этот голос должен был бы звучать сегодня. Мне так же, как и другим, кажется: первая часть романа слабее, чем последующие. Так же, как и товарищи, я считаю, что здесь нужно несколько поджать, подсократить. Но я не считаю, как Колосов, что здесь слишком много людей, что нужно идти путем соединения героев.

Герасимова призывала Островского к тому, чтобы больше индивидуализировать. Колосов предлагал соединять. Я же возражаю против того и другого. Смысл этого романа и значение Островского в том, как показаны эти люди в той пропорции общего и частного, индивидуального и широкого, которое здесь найдено. Это то, что нашёл Островский и в чём секрет его очарования. Это живые люди, это настоящие люди, которых запоминаешь со всеми деталями. Нельзя соединить Зарембу и Врону, и я понимаю ошибку Колосова, который в рабочей среде нашёл черты определенной сырости, который представляет рабочих с элементами революционной сырости. Это значит превращать произведение "Рождённые бурей" в схему. Думаю, что критические замечания о романе должны идти по линии расширения того, что в нём есть, а не по линии уничтожения или обогащения.

Схемы нет и в части аристократической. Здесь, я думаю, у каждого свой оттенок, который запоминается, и вы запоминаете крепко всех его героев. Но для романа нет надобности сразу останавливаться на линии Могельницкого. Здесь, по-моему, надо произвести композиционную передвижку. Я понимаю, почему Островский так тщательно подчёркивает все детали аристократического церемониала.

Вся эта церемониальность, все эти чувства чести, которые возведены в чванство, всё это без подчеркнутых моментов. Эти элементы опять-таки нужно привести к какой-то пропорции, они не должны быть даны всюду. Они должны быть подчёркнуты, что Людвига не возродится тогда, когда ей даёт аристократ честное слово и его не выполняет. В ней не произойдёт внутреннего взрыва, который будет двигать Людвигу дальше.

Эдуард Могельницкий и есть образ того сильного буржуазного человека, против которого будто бы противостоит роман Островского. Однако этот Могельницкий молчит под конец. Он молчит не только в силу своих качеств. Он вообще не очень большой человек. В суете событий, где он не совсем точно находит своё место, когда он, например, проходит через толпу, пробираясь к заводу, – это характеристика Эдуарда, а когда мечется между имением и вокзалом, тут он теряет себя. Тут он не вождь и не граф, а растерянная фигура.

Что Островский хотел показать этим – растерянность Эдуарда? Мне кажется, что это не совсем так. Растерянность в целом ряде моментов видна раньше. Здесь просто это место неудачно скомпоновано, оно не до конца написано.

Или встреча с Потоцким, о которой здесь говорили. Эта встреча является эпизодической страницей в романе, и мне бы хотелось, чтобы она была оживлена, так как оживлено всё в романе. Здесь нет ни настоящей серьёзности разговора один на один, ни сильного аристократического разговора, ибо Потоцкий начинает свой рассказ в присутствии многих людей. По-моему, и здесь нужно проредактировать самый разговор, содержание которого верно и интересно характеризует положение.

Даже такая деталь, как агентурные сведения от Петлюры, которые даёт во время разговора Эдуард, – она здесь излишне растянута. Две, две с половиной страницы занимает эта сводка.

Нужно было здесь сказать о Петлюре. Но не данными агентурной сводки, а словами, вложенными в две-три фразы Потоцкого. Короче говоря, в этой слабой аристократической части нужно было найти отдельные моменты, отдельные детали либо путём слияния нескольких фраз, либо путём перестановки одного эпизода дальше, либо, наконец, путём дописывания некоторых. Больше ничего, на мой взгляд, в этой части, которая считается более слабой, делать не нужно для того, чтобы она стала сильней. Она сильна всё-таки не церемонной шаблонностью этикета Могельницких, а людьми, которые в ней живут и действуют, и здесь перед глазами все, кончая отцом Шигоцкого. Все они стоят перед глазами, все запоминаются. Ведь недаром нам говорил Островский, что дальше он будет развёртывать линию образования Польского государства, образования польского похода па Советскую страну, то есть действие будет происходить в этом лагере. Значит, все эти люди будут играть, будут действовать. Все мы их помним, и каждый из них имеет свою настоящую характеристику.

Во-вторых, рабочая часть – она более выпукла не потому, что её Островский более выпукло написал. Если честно сознаться, то поражает, как просто это написано, как каждая фраза грубо элементарна и как из этих элементарных фраз создаются образы, которые, может быть, не могли создаться мастером крупнейшим нашей литературы. Сила не в том, как он написал, а в том, кого он вывел.

Я писал, каков будет дальнейший рост Островского. Я думаю, что он будет расти вместе со своими героями. Когда у него Андрий станет настоящим большевиком, то для этого Островскому как писателю надо подняться на более высокую ступень. Он дает сегодня Раевского, но это другое. Я думаю, что это для писателя должно быть глубоко личным, таким близким, что на этом-то и происходит рост, и это-то и есть дальнейший рост. И я думаю, что мы будем свидетелями того, как на своём романе Островский будет расти, будет лепить образы, характеры людей. В этой работе не всё равноправно и равномерно. И об этом тоже надо говорить. Надо говорить о конкретности.

Но ведь у каждого найдётся в голове сейчас конфетное замечание по какому-то герою. Сейчас я не хочу рассматривать всех героев, но думаю, что, например, сцена в лесной избушке, в доме лесника требует некоторого пересмотра и поправок.

Мне кажется, что не совсем хорошо, не совсем ясно, вопреки всему, что делается в романе, дано поведение женщин-пленниц. Не совсем правомерно возникают эти разговоры комсомольцев. Может быть, не здесь место для этих разговоров.

Почему? Это люди, которым дано огромное ответственное, с их точки зрения, может быть, первое самостоятельное задание. Вся их энергия ушла в это задание.

Они берегут пленниц, охраняют этот домик и скрывают его, и здесь могут быть какие угодно разговоры, но такой здесь не возникнет. Он возник раньше, несомненно, где-то раньше.

Первый момент меня смутил, как смутит всякого читателя, когда комсомольцы прошляпили этот лесной домик, но в этом и движение жизни, это же всегда бывает, и ты возмущаешься: ах, шляпа, на твоих глазах это делается. И это делается иногда с чрезмерным усердием. Если они вложат много страсти в это дело, они скорее переутомятся, скорее будет реакция.

У меня возражение, например, против такого момента, когда впоследствии из партизана Сачка появляется полупетлюровец.
Эти моменты у меня лично по прочтении романа возникли неожиданно.

Центральные образы романа: Андрий и Василёк, которые творчески более удачны. Здесь уже Островский оставляет себя, и это большая победа советской литературы. Но Раймонд, по-моему, должен быть вровень Андрию, и здесь, может быть, нужно ещё раз прочесть всего Раймонда, всё его поведение, всю линию. Показать закваску, силу этой закваски, которую имеет Раймонд по-настоящему.

Сначала он в романе появляется как тень отца, как тень Раевского. Но нужно в нём найти уже такую черту, в этом молодом неоперившемся комсомольце, которая покажет сразу, не только в развитии, что это будет действительно второй Раевский, а не повторение Раевского. Теперь ещё замечание, которое почему-то здесь не высказывалось. Товарищи, по сюжетному развитию у нас нет более прочного романа. Ведь Островский очень скромно обходил вопрос о мастерстве. Напрасно, из чего складывается настоящее мастерство: из умения лепить людей, а потом из умения заставить этих людей действовать, чтобы они были всё время в напряжении. По части лепки людей Островский на высоте, а по части действия людей у него тоже обстоит всё благополучно. Островский сумел сделать то, чего нельзя сказать о многих наших писателях. Замедленность действия первых частей – это разбег к тому, что дальше у Островского будет развиваться стремительно. С точки зрения профессиональной кухни нельзя говорить об Островском. Профессиональная кухня и тот, кто стоит на точке зрения этой профессиональной кухни, не должен говорить об Островском. Мы знаем, как прошляпили "Как закалялась сталь" через эту профессиональную кухню.

Серафимович: Я начал читать вещь с холодком, и я себе не отдавал отчета: почему? Потому ли, что плохо написана, или по чему-то другому. Ну, когда я читал всё дальше и дальше, то стал оглядываться назад, и передо мной вырисовывалось, почему был такой холодок. Я сразу попал в чуждую и враждебную среду. Это, конечно, отражалось на восприятии, на приёме изображения этой среды. Но когда я попал к рабочим, в эту жестокую борьбу, и опять оглянулся, то увидел, что нет. Это хорошо, и это сопоставление рабочей среды и аристократии – не механическое, что это сопоставление первой и второй части органически связано.

Написано так, что запоминается. Я запоминаю. Я запоминаю обстановку, я запоминаю то, что стоит за словами, за действиями у этих людей. Ну, стало быть, дано умело. И чем дальше я читал, тем первая часть всё больше и больше утверждалась. Но мне хочется по этому пути, по которому я шёл, и поговорить с вами.

Эдди, ну что ж, он дан полностью, больше ничего не нужно. Пожалуй, надо ещё как-то больше углубить, но если спросите, как, я не знаю. Может быть, если бы я сел и работал, продумал, возможно, что и нашёл бы те методы, как его можно углубить.

Людвига. Сначала она мне показалась милой барынькой, которая любуется своей красотой, когда ею кругом восхищаются, но оказывается – нет. Когда она бросает Зарембе: "Вы... негодяй" – сразу по ней проходит глубокая черта. Но её тоже нужно углубить и обосновать психологически.

Как? Я думаю, мы знаем, что из аристократической среды выходили революционеры. Возьмите Перовскую – дочку губернатора. Но ведь какие-то предпосылки должны же быть. Вот их нужно дать. Это, между прочим, очень трудно и очень скользко, но нужно. Тогда это будет действительно живой человек.
Я не знаю, как она дальше развернётся
(Островский: Она в революцию не войдёт.)

Это ничего не значит. Пусть не будет революционеркой, но это человек, отколовшийся в известной линии от своего класса, от тех вещёй, среди которых она живёт, чем дышит, и с этой точки зрения это интересная фигура, если её доработать.

Владислав – он, конечно, только намечен, но не разработан. Его нужно непременно расширить, углубить. Но, может быть, то только эпизодическое лицо, которое помогает общему разворачиванию движения. Это нужно продумать, но он дан очень поверхностно, неглубоко, как эпизодическое лицо.
Архиепископ хорошо дан. Чувствуешь за этим попом всех попов, которые вас давят.

Хорошо дан слуга Адам. Это раб до мозга костей, который даже не чувствует тяжести своего рабства. Такие есть, и много.
Около них Франческа, не знаю, как она дальше развернётся, но она производит впечатление эпизодическое. Заремба – молодец. Правильно во всех смыслах внутренне. И когда он говорит Людвиге слова, что есть только победители и побеждённые, – это очень хорошо его характеризует. Но я бы сделал не так. Эти слова "победители и побеждённые" даны несколько отвлечённо, философски. Это мне показалось немножко искусственным и налепленным, как ярлык. А он великолепная фигура.
Стефания – это просто индюшка, хорошо откормленная, она здесь на месте.

Вот ещё насчёт того, что "наша Польша", эти государственные идеи, эти господа Потоцкие и Эдди, я бы расширил это. Ведь идеи-то свои у них есть. Из-за них он пришёл, бородатый и вшивый, и из-за них он в окопах валялся. Какие-то мазки надо отдельные сделать, чтобы это углубить. "Самостоятельная Польша, великая Польша". Когда я влез к рабочим, я сразу себя как дома почувствовал. Конечно, Андрий великолепен, Васька великолепен, Олеся – милая девчушка. Вероятно, она вырастет дальше. Перед ней будущность человека, полезного революции. Вот с Раймондом дело труднее, а, между прочим, фигура великолепная. Как-то его надо дать на событиях, на столкновениях с людьми, с врагами, с друзьями, чтобы повернуть его несколько раз, чтобы он осветился.

Это, Николай Алексеевич, очень легко говорить: поверни несколько раз, но труднее это сделать. Если бы меня заставили поворачивать несколько раз, я бы или долго поворачивался, или совсем не повернул. Но это фигура, над которой стоит поработать.

Этот взрослый революционер – отец Раймонда очень хорошо чувствуется. Я даже не знаю, почему это так. Почему ребята так ярко вылезают из полотна. Ты их принимаешь, понимаешь. Тогда стал разбираться. Ну, сделано, но ведь если бы было так очень крепко написано, сильно, так это было бы преодолено. Стал всматриваться.

Отдельные сцены есть великолепные. Вот в сторожке, когда собрались мужички. Это же для них изумительно характерно, забрались в сено и захрапели там, а другие попали в тепло и тоже захрапели. Это понятно, и когда их поймали, я сам, не замечая этого, говорил: "Вот дубье, ведь влезли же, идолы".

Хорошо показаны взаимоотношения попавшихся. Что плясали – это ничего. Это потому, что тут Андрий, не будь Андрия, не плясали бы. И то, что не ели, это тоже хорошо, это единственное оружие. А потом накушались, тоже великолепно. Сцена эта дана прекрасно.

Но вот одного лица там нет, которое обязательно должно там быть. Николай Алексеевич, по-видимому, ведёт к этому. Я имею в виду массы. Ведь Андрий и другие, не висят же они в воздухе. Если благородный народ сидит в замке – это понятно, за ним в замкнутом окружении почти никого нет, а ведь эти же рабочие, они растут органически, и вот это почти не дано. Или если дано, то слабо. Сам долезаешь до этого. А, между прочим, есть великолепные сцены, когда, например, Андрий залез в кочегарку и гудит.

Не совсем правильно показана толпа. Она стоит на дворе, но она как-то реагирует. Её будут пороть, рубить, но она ещё не настолько революционна, чтобы броситься вперед. Эдди ей в зубы, она назад. Эти колебания говорят о том, что вот-вот наступит катастрофа, всех их изрубят, расстреляют, и это нужно дать.

А потом я бы добавил ещё вот что. Гудит гудок, по улицам бегут, бежит народ, бежит рабочий. Одни спрашивают – что такое, а другие просто бегут. Какой-то внутренний голос подсказывает, что что-то случилось. Может быть, в какой-нибудь хате один тянет старое охотничье ружье, другой топор, и какая-нибудь бабка кричит: куды ты? А он бежит.

Надо показать эту просыпающуюся толпу, которую знакомый рёв гудка в необычное время привёл в возбуждение. Тут нужно развернуть какую-то картину.

Но когда Андрий сидит и гудит, всё это дано прекрасно, но нужно как-то расширить и ввести это новое лицо расширенно.

Немцы, хотя и даны эпизодически, но даны хорошо. Показана выправка, непреклонность, надменность. Всё это есть. Но опять-таки масса показана очень мало, очень скупо. У меня только запомнилось одно место, когда они шли поперёк улицы и, всё сметая, очищали её. Сцена великолепная, но этого мало. Очень хорошо в этой книге изображен бухгалтер, которого избили ни за что. А потом они пошли с неуёмной ненавистью. А чего-то им не хватает. А главное, у них открылись глаза, что они шли по улице и всё на пути сметали. Тут надо дать ниточку, которая протянулась бы к тем, которых они сметали.
(Островский: Спасибо, Александр Серафимович. Хорошо, старик, поправил, что лишнее.)

Серафимович: Ещё, я уж забыл действующих лиц, когда приходит хозяин выгонять семью сапожника Михельсона. Я бы их как на фильме подробно не показывал. Надо показать, как они, согнувшись, несут свои тощие сундучишки. А Абрам Маркович и Шпильман – это очень хорошо, когда они говорят: "Корабль тонет, крысы бегут".

Ну, Николай Алексеевич, чем богаты, тем и рады. Высказал, что думал о вашей хорошей вещи. Вы мне комплимент сделали, и я вам сделаю. Ваша "Как закалялась сталь" показалась мне сначала теплее и ближе, но я должен сказать, что мастерство у вас выросло. Ведь громадный материал, а он его здорово разложил. Комплимент за комплимент. Всё.

Асеев: Товарищи, мне не хочется долго болтать, потому что для меня Островский – явление само по себе новое в моём хозяйстве. А хозяйством своим я считаю всю советскую литературу.

Когда я читал "Как закалялась сталь" и когда читал этот новый роман, то меня несколько расхолаживают те образы и разговоры, которые ведутся вокруг Островского при размещении его на полочки традиций. Для меня Островский явление нетрадиционное. Нельзя вести Островского от Степняка-Кравчинского.

Это совсем, по-моему, ни капли не разъясняет Островского. Герасимова говорила, что у всякого бывают срывы, но срывы у Островского может подчистить любой литературный работник. Это, мне кажется, неправильно.

Срывы бывают у всякого, а Островский не всякий, как явление. Он дорог мне лично, и дорог в хозяйстве тем, что не было претендента на появление писателя-коммуниста.

В этом отношении можно сказать, что, как Толстой, живя среди аристократического общества, зная его, одной тонкой чертой подчеркивая, уже обрисовывал целую ситуацию. Так же и у Островского велико знание душевной обстановки коммунистического человека, который без усилий, без особых литературных приёмов и способов умеет наполнить свои образы этим ощущением. Поэтому о манере здесь говорить странно.

Мне хочется сказать, что то уважение, которое питаешь к Островскому не в силу любопытства, как часто бывает; вот появился модный писатель, и поэтому он интересен. Мне кажется, что он является прототипом дальнейшей литературной работы. Он художник, но какой художник. Вообще разговоры о том, художник он или нет – несерьёзные. Потому что народ его читает.

Я не об этом хочу говорить. Мне кажется, что из дружбы и уважения к нему необходимо сказать о той огромной опасности, которая как раз угрожает этому роману. Я не буду танцевать вокруг да около. У Островского есть замечательное свойство брать людей в горсть, даже при сопротивлении их, и они потом возникают через несколько дней в сознании и прочное занимают в нём место.

Вот та же сцена у водокачки, когда нелегальное собрание. Я девять дней назад прочитал роман, и это осталось в памяти. Я уже не говорю об Андрии и Васильке.

Вот в процессе работы, когда сам автор разгорячён, когда у него в голове, что называется, всё это звенит, очень трудно объективно подойти к тому, что сейчас сделано только сгоряча. Когда речь идет о собрании, то надо помнить, что это производственное собрание. В первой части очень часто показано облегчённое шарканье аристократов. Эта часть написана штампованным языком аристократов. Я прямо говорю и не боюсь этих слов, потому что мне нужно это сказать, чтобы предупредить Островского, что это просто не будет литературной поправкой. Сначала идёт деталь, а потом... Очевидно, Николай Алексеевич думает: "Я с ними разделаюсь потом", и начинаются такие вещи, как, например, "граф вздрогнул", "графиня пошатнулась", "прислонил лоб к холодному стеклу", но посмотрите, это не отвлеченность действия, а конкретность действия. Или, например, когда немцы говорят все время "доннер-веттер", я понимаю, что вы не хотите оперировать немецкими фразами, но тут явный недостаток.

Я знаю аристократическое общество по Толстому. Знание вами рабочей среды равноценно знанию Толстым аристократии. Но когда Толстой берётся за крестьянство, менее знакомое ему, он по метроному выверяет. Когда читаешь и видишь слова, то у Толстого они абсолютно убедительны. И поэтому в изображении аристократии нужно выверять до конца. Слово "аристократ" не должно быть персонажным, а убедительным. Равновесие этих частей – рабочей и аристократической – нужно не для того, чтобы констатировать, а нужно и для более важного. И вот очень обидно, если это вам покажется несправедливым, если вам этого не скажут, потому что эти вещи создадут повод людям, которые говорят ниже литературы или сбоку литературы, говорить о вас в неподходящем тоне. Это не должно сказываться по линии бульварного романа. Очень обидно, когда из ответственных уст слышны слова, которые пачкают всю конструкцию произведения, в которое я поверил, в которое я вошёл и собираюсь устроиться надолго.

Вот эти картонные декорации есть в стиле, может быть, в ситуациях. Хорошо то место, когда он приезжает заросший бородой. Но надо понять, что это слабая черта, здесь есть синтаксические особенности, которые сразу характеризуют, верно дано это или нет. Но против этого я и хотел сказать Николаю Алексеевичу. Я говорю нарочно, перегибая палку, подбирая самые ругательские выражения, потому что думаю, что дружба часто может начинаться с ругани, а не со сладких слов.

А что касается того, что поправлять, то поправлять я не умею и не знаю, как это делается. То, что я сказал сначала, что люди возникают в сердцах и мозгу после того, как их прочитаешь, когда иногда даже не согласишься с ними, после того, как выправишь иногда этого человека, тогда он становится понятнее. Вот, например, то место, когда он дал четыре злотых, а ему предложили двести за спасение графини, не показалось мне чересчур неверным, но меня это задело.

Точно так же в отношении массы лиц, разбросанных там как зерна. Неправильно, когда говорят, что нужно соединить их. Это-то и хорошо, что их много, и хорошо, что начинаешь узнавать их по воспоминаниям. Если бы они были соединены, было бы схематично и менее бы убедительно.

Ещё насчет стройки романа. Здесь уже сказал Александр Серафимович, что когда перед заводом собирается толпа, не говоря о том, что гудит гудок, действительно нужно показать, взволновать людей, которые реагируют топорами и ружьями. Ведь там двести человек, и их быстро счищают с площади. Уж больно быстро эта толпа подалась.

Я, например, вспоминаю забастовку в 1919 году и толпу, которая произвела такое впечатление, что она очень долго сопротивлялась. Бьют дубинками, черепа разламывают, и всё-таки не уходят. Не так быстро можно просто сменить декорации, и непросто убрать с площади толпу. Я не могу сказать, как нужно и в пылу, в жару работы – трудно рекомендовать. Островскому это виднее, а я говорю с точки зрения читателя, который уже потом становится писателем.

Сначала кое-что отталкивает, нервирует, а потом, когда дочитаешь, начинают опять, как зерна вырастать, эти люди перед глазами. Начинается урожай произведения, начинается уборка.

Вообще же, никаких разговоров о том, художественно это или нет, быть не может. По-моему, вопрос не в этом.

Ставский: У меня несколько частных замечаний. Вот Колосов говорил, что Авдеенко начинающий писатель, потому что у него не сложилось мировоззрение. Я думаю, что не надо полемизировать с такой чепухой.

Относительно статьи Ермилова. Это не оценка критики, что только у товарища Ермилова имелась правильная статья, но ведь у Кольцова был целый подвал. Вся масса писателей услышала свой литературный голос в этом подвале. Я уже не говорю, что очень много говорилось об этом произведении, в частности, на съезде писателей.
Колосов: Кто говорил на съезде писателей?

Ставский: Ставский, например, говорил по поручению Союза писателей. Я думаю, что если критика у нас плоха, то уж не надо её добивать, а надо ей указать ошибки, и я говорю здесь от имени критиков, что в указаниях наша критика нуждается.

В работе Островского я никак не могу отделаться от такого впечатления. В Париже, в Лувре, я видел полотно знаменитого художника времен Французской революции Давида. Я видел образы деятелей революции, и видел зарисовки углём, и видел пустые места, где он только замыслил деятелей. То же самое я могу сказать о произведении Островского "Рождённые бурей". Почему? Я здесь вижу все замыслы художника, которые вносят великолепную большевистскую страсть в эти замыслы. Я вижу здесь же мастерство в композиции, в сюжете, я вижу всё это, я чувствую и страсть и замысел, и вместе с тем я не могу не сказать, что есть недоделки, что здесь наряду с выписанными маслом талантливыми картинами художника я вижу наброски углём и пустые места. Я берусь это доказать, что в этом я вижу силу его таланта, и силу таланта большевика, когда революционеры удались ему лучше, чем отрицательные типы. Я вижу силу таланта этого художника и по эпизодам с гудком, и мужество и остроту глаза художника по таким деталям, которые исполнены великолепного смысла.

Вот и добавлять нечего, по существу, к тому, что произошло. Были немцы, ушли, теперь поляки, а существо-то осталось одно и то же. Ведь таких ярких деталей, через которые мы врываемся в эту обстановку, очень много. Они как раз и вселяют уверенность в то, что здесь, собственно говоря, речь может идти о том, чтобы это огромное полотно дописать маслом, а не оставлять целый ряд мест белыми или заполненными только мастерскими штрихами, но штрихами углём, карандашом или свинцом.

Какие великолепные места или фигуры – об этом товарищи уже говорили. Можно ещё раз пройтись и посмотреть, как их хочет сделать Николай Островский, и
это то, что меня сближает с ним, глубочайшим образом удовлетворяет, после того, как книга напечатана в журнале, ибо после этого он требует собраться, рассылает книгу, требует от товарищей открытого, как он говорит, артиллерийского огня. Это меня глубочайшим образом удовлетворяет.

Какие у меня замечания и что мы, коллектив писателей, должны сделать, кроме этой беседы? Ею ограничиваться нельзя. По-моему, каждый из товарищей обязан или в форме личного общения, или в форме письма на имя Островского внести целый ряд пожеланий и, может быть, деталей, которые потом можно встретить в произведении. Я был счастлив, когда рассказал одну великолепнейшую деталь. Я был на Кубани, и ночью забрались на хутор, зимой в пургу, и один партизан принял сначала нас за белогвардейцев, но потом разгорелась беседа. Один парень зажег спичку, и спичка в пальцах сгорела дотла. Он забыл о ней, до того был увлечен беседой. Потом эту деталь я нашел у Шолохова в "Поднятой целине".

Таких деталей можно привести много, и Островскому необходимо дать несколько таких деталей. Потом, когда прочитаешь это место, будешь удовлетворен.

Вот ты пишешь, я прочту это место: "Впервые отец назвал его мальчиком, а мальчику хотелось сказать отцу что-то нежное, тёплое..." Понимаешь, и когда у тебя
есть, по моим подсчётам, в двадцати местах: "Что-то более мягкое, что-то грузное, сильное", то нет детали, которая помогла тебе вставить в это "что-то". Во всяком случае, я считаю своим долгом, кроме этих общих замечаний и высказываний, дать более детальные соображения. Это и будет помощь тебе в работе над языком. Я бы хотел, чтобы товарищи помогли в обрисовке портретов, которые характеризуют людей. Когда ты даешь Зарембу и Б... со страшной мордой, я ничего не знаю – тут надо доработать. Тут как раз рисунок углем – контур. С этой точки зрения все герои тобой должны быть просмотрены, перебери их всех, и ты увидишь, что надо сделать. Это в твоих силах. Ведь Птаха выписан великолепно. Он живой. И все остальные герои должны быть выписаны.

Затем такое недоумение: как у тебя ревком попал в плен? Как это люди могли попасть, как кур в ощип? Как могло быть, что всё руководство попало в плен? Где был Раевский? Это как раз белые места, которые надо заполнить. Тут читательское реагирование на этот вопрос. Я искал, перелистывал страницы, думал, пропустил – да нет, не пропустил. Это надо заполнить.

Ещё одно соображение. Самые сложные положения, эту самую диспозицию или обстановку в Польше вокруг ты даешь в форме публицистического диалога. Ты посмотри на беседу французского офицера-разведчика Могельницкого с монахом. Тут форма меня не удовлетворяет. Я бы это место по-другому написал. Может быть, в форме повествовательной от автора или, может быть, привлечь документы, как ты привлёк документы для характеристики Петлюры. Прибегать к таким документам очень хорошо. Во всяком случае, на меня это произвело большое впечатление. Это документы жизни.

В этом и сила, чтобы это выразилось в памяти. Они же будут победителями в конечном счёте. Это мы знаем, но здесь нужно научить бдительности, осторожности, боевитости. Это одна из самых сильных глав и первой и второй книги – сцена в сторожке.

Все они ребята. А сколько этого ребячества было у нас! Краснова на честное слово освободили. Это же ребячество.

Или возьмите испанских товарищей. Украсили свои винтовки бантиками, а в них стреляли; или на Толедо – сунут один батальон, его побьют, сунут второй – его побьют. Это поддержку оказывают вместо того, чтобы накопить и нанести сокрушающий удар.

Тут мне приходит в голову мысль о том, что этот сильный яркий толчок даёт Островский. В этом его величайшая заслуга, и только так надо оставить это, только с таким концом,

Насчёт проклятых аристократов, которые в таком обильном количестве даны в произведении. Вот Людвига. Она показана так, что вовсе не значит, что она будет революционеркой. Это дано правдиво. Наметился конфликт с мужем не только на личной почве, а на почве, выходящей за пределы семейных отношений. Стычка с Зарембой. Все это показано правдиво, человечно. В это веришь и следишь за ней. Это так и можно оставить, как есть.

Что касается всех других аристократов, то у меня такое было впечатление, что их просто очень много. Они не нужны.

Да, но это читательское чувство. Я, по совести сказать, первый раз, когда читал, просто перелистал. Когда поп говорит, когда стычка с немцами, это меня интересует, когда из банка деньги вынимают, я читал, а остальное выбрасываю.

Наша задача – наловить побольше тех мест, которые читатель выбрасывает, для того, чтобы над ними задуматься. Может быть, тут надо кое-что сократить, и конечно, правильно замечание о том, что здесь надо больше привлечь фактического материала, изучить его и язык тоже. А то ведь они иногда говорят не так, как нужно.

У тебя такая фраза есть, ты меня прости, она доставила истинное наслаждение, когда лейтенант сказал Зарембе по-французски. А я вспоминаю у Поль де Кока другое место: "Ах, – воскликнул он по-португальски" – над этим надо поработать. В меру сил тебе поможем, и ты смело можешь опираться на партийную группу.

Подытоживая, я должен сказать: мы имеем большое полотно, которое принимает наш разум, наше сердце, на этом полотне мы видим великолепно выписанные завершённые фигуры, детали того времени, близкие нам, особенно на этом полотне. Но я вижу нарисованные углём контуры и вижу пустые места, которые нужно заполнить.

Фадеев: У меня есть сначала несколько замечаний в связи с небольшим разговором, который здесь был. Я хочу заступиться за профессиональную кухню. Ведь нельзя отнестись к ней без уважения. Островский вступил на путь этой профессии, и критиковать его надо, когда мы здесь собрались, и с точки зрения этой профессиональной кухни. Если объяснить, почему возникает вопрос о том, можно ли об Островском говорить с профессиональной точки зрения, то ведь надо сказать, что автор этот явление необычайное. Островского надо брать в связи с традициями, и его редакторский карандаш должен касаться, как и всех нас касается. Это предварительное замечание.

По-моему, и Асеев, и Александр Серафимович, и Ставский выступали так, как надо. Они многое уже сказали, так что я ограничусь замечаниями общего порядка. Я возьму то, что сказал Александр Серафимович, что мастерство, навык, опыт как писателя у Островского вырос по сравнению с "Как закалялась сталь". Можно сказать сейчас уже, где он вырос. Правда, ещё в "Рождённых бурей" многие моменты сейчас ещё не обозначились... <нрзб>. "Как закалялась сталь". Там завершён образ. Там события даны правильно и освещены через образ, который завершён. И эмоциональное настроение вещи ясное. И с этой стороны просто трудно обсуждать "Рождённых бурей", когда вещь ещё не закончена.

Надо сказать, что писать "Как закалялась сталь" было гораздо легче, потому что эта вещь хроникальная и вся освещена глазами автора. А "Рождённые бурей" – это не есть автобиографическая вещь, и здесь очень много нужно скомпоновать. Все намерения людей, всю идею образования Польского государства ты вложил в речи наспех, причём это сказано так называемым языком газетчика, газетчик мог бы так выразиться, но это не характерно для людей того лагеря ...нрзб... Могельницкого. Наконец я говорил с товарищами, и тут такие настроения: зачем надо было отдавать этих людей в плен. Просто не хочется, чтобы свои люди попали в плен. Здесь в этом-то и сила Островского ...нрзб...

Нужно, во-первых, сразу ввести читателя в политическую обстановку. Сопоставить фигуры таким образом, чтобы интересно было читать. Обстановка удаётся сразу же. Вот конец войны, революция в России, ощущение международной обстановки даётся сразу быстро, ты понимаешь всю эту ситуацию большого масштаба.

Это очень искусно сделано, всё отмечается правильно, и это я особенно отмечаю, потому что лично я всегда ощущаю в этом самую большую трудность. Здесь же это дано прямо здорово. Здорово потому, что очень много фигур, и там лишних, по-моему, нет. Я об этом скажу дальше. Они расставлены довольно правильно, и интересно знать, что с ними будет.

Чего не хватало "Как закалялась сталь"? Недостаточно было объёмности, которая в таком реалистическом произведении необходима. Ну, например, Корчагин показан хорошо, а окружающие люди бледно. Иногда только фамилии или общие черты наружности, и физически это лицо трудно пощупать.

Или люди разговаривают в комнате, и нет ощущения реального пространства. Или когда происходит бой на поле. Там о природе замечания есть, но не чувствуешь небо над головой, объёмности, которая необходима для реалистической вещи.

Здесь всё это появилось. Здесь, если описание природы, так это природа, водокачка, так водокачка, тюрьма или карцер, так это то, что нужно. Людям, их физической природе уделено достаточно места, лишних описаний нет.

Например, я физически представляю Раймонда с самого начала, когда он рубит дрова. Он сразу вырастает, и видно, что он физически очень приятен, но хотелось бы чего-то большего. Это в нём отчасти есть, отчасти нет.

Даже эпизодические фигуры, они физически ощутимы. Я для себя Людвигу от Стефании не отличаю. Прекрасно представляю себе Эдуарда Могельницкого, и это очень важно для выявления характера. Вот эта объемность появилась, и язык стал чище, солиднее, гуще. Более стало конкретности.

Конечно, если сравнивать "Как закалялась сталь" с "Рождённые бурей", то там есть одно большое преимущество, которого здесь нет. То произведение как песня, там больше лиризма.

Вот у меня, все говорят, что "Последний из удэге" лучше, а другие говорят, лучше "Разгром". Ну, что же поделаешь – это как первая любовь. Там иногда вдруг открылось как первозданное, а здесь это приходит, потому что накапливаешь опыт. Там вдруг всё то, что хотело запеть, запело. И хотя всего не выразило, но нота слышна хорошо. Этого в "Рождённых бурей", конечно, нет, но, если это пойдет дальше и будет развиваться в таком плане, то даст многое другое. Тут можно давать эмоционально и сильно.

Теперь так. Вот говорили, что "аристократы сделаны хуже, чем рабочие". Это верно. Они сделаны хуже. Ну, просто личный опыт говорит, что сделать людей выпукло легче, когда делаешь их во многих связях и опосредованиях. Семейство Могельницких – это очень интересная семья. Ведь Эдуард французской ориентации, Станислав – австрийско-немецкой ориентации. Семья разодрана, потому что имения разбросаны в разных местах. У Станислава имение в Польше, а у Эдуарда во Франции. И эти противоречия должны быть развиты. Это создает неповторимость личных отношений в данной среде. Стоит только привнести неповторимость отношений индивидуальных. Кто поставлен в отношения личные – это Людвига и Эдуард. Причём этот момент конфликта Людвиги с семьёй позволяет отделить индивидуальность Людвиги от семьи. Они все одного лагеря, они помещики, но тут привнесена сильная индивидуальность и неповторимость характера. Это надо стремиться находить, и это находить очень и очень трудно. Почему так легко воспринимаешь Птаху и Раймонда? Первое знакомство, которое происходит через Олесю, оно очень хорошо запоминается. Тут получается конкретное, индивидуальное, которое позволяет дать людей живыми. Это всё равно, как тогда, когда мы сидим в этой комнате и говорим о вещи Островского, что все индивидуальности у нас разные.

Отсюда здесь есть что-то неправильное в показе аристократов. Они намечены правильно, эти представители помещичьей линии, но нужно поставить в больший
круг личных взаимоотношений, противоречий, где они могли бы выявить свою идеологию в их индивидуальной неповторимости.

Разговаривают они книжновато, иногда и не своим языком. О политике, например, они говорят не своими словами, и так это показано в разговоре Эдуарда. Этот разговор схематичен. Он говорит таким языком, что как будто бы настоящий марксист. Он даёт расстановку в короткой речи, которая всегда у буржуазных идеологов очень запутана.

Даже выражение "захватить власть" – это очень нетипичное выражение для этой среды. "Послезавтра мы решили захватить власть". Слово "захватить" сказано
наспех.

Или возьмите, например, национальный вопрос. У них национального вопроса нет в природе. У буржуазии эта проблема есть, но как национальный вопрос она не характеризуется. Жёлтая опасность у них есть. Вообще есть масса слов, но национальный вопрос – это наш.
(Усиевич: Ты ошибаешься. Как раз у поляков это есть.)

Проблема-то существует, но термин не годится. Я не могу знать, что существует у поляков, и я этого не принимаю здесь, потому что это вообще не типично. Ведь так привыкли мы говорить, это каш язык.

Я понимаю, почему, например, в собственной вещи трудно давать прямую политику. Вот двое людей сидят, и очень трудно дать их разговор. Невольно переходишь на газетный язык. Это потому, что других слов найти нельзя, и все мы над этим мучаемся.

Спасение только в одном: нужно уметь найти эту неповторимость линий человека, тогда и язык его найдёшь, и как он говорит, а пока не нашёл – всё будет обще.

Я не согласен с тем, что там есть лишние фигуры в изображении нашей среды. Ведь им всем место найдётся в романе. Ведь это только экспозиция. Даже фальшивки в них нету. Раймонд намечен очень хорошо, и доделать его не так трудно. У него есть особенности: большая вдумчивость, большая серьёзность, потому что с очень ранних лет, ещё ребенком, он знал, какова судьба его отца, и жил без отца. Тут надо ещё больше нащупать характер, чтобы он не утрачивал простоты. А характер чувствуется.

Что касается Людвиги, то я считаю, что здесь она выполняет функции, которые ей надлежит по этой части выполнить. Она целиком находится в пределах того лагеря. Эти столкновения происходят от большого количества гуманности, теплоты, но это то самое, внешнее, человеческое, чем противоположный лагерь поворачивается к рабочему классу и крестьянству, чтобы обмануть его. Как она дальше пойдёт, это ещё неизвестно. Возможностей у неё много. Вот и всё.

Вообще, надо сказать, что ты много приобрёл. Ты приобрёл глубину конкретного, выпуклого изображения идей и людей. Я, закрыв глаза, чувствую ситуации и людей конкретно. Я сейчас всё говорю по той памяти, когда я читал "Рождённые бурей" несколько времени тому назад, а между тем всё у меня чрезвычайно живо в памяти. Я всё время вспоминаю приезд Эдуарда или когда насилуют в пьяном виде Гелю в подвале. Я это всё хорошо вижу. Встречу Раймонда с Олесей я очень хорошо вижу. Вот несколько неконкретен эпизод с Цибулей, недоделан арест ревкома, хотя Колосов мне сказал, что потом там доделано. Здесь переход как-то недоделан.

Очень хорошо показано место, когда захватили и ведут пленниц. Сама дорога, сторожка, снег, всё это конкретно, и некоторые сцены сильны своей конкретностью.
Там много людей, и все они хорошо разговаривают. Показана ночь, приезд, когда их окружают, всё это очень конкретно. Это очень хорошо, потому что, в сущности, это основа. Это и есть то, через что передаётся содержание. Когда этого нет, в этом сказывается огромная слабость.

Александр Серафимович отметил: очень хорошо из классовых врагов ...<нрзб>... попа, у которого какая-то своя точка зрения. Когда ведётся разговор, он не ищет фразы для того, чтобы поддакивать, выражать то же самое другими словами, а высказывает свою точку зрения, и этого достаточно для того, чтобы он был поставлен в особые отношения с окружающими. Сразу видно, что он поп, больше исходящий из интересов всех попов. В общем, большой поп.

Очень хорошо, когда показано, что судьба, например, Сарры, зависит от квартиры, а вопрос о квартире решается двумя буржуями в разговоре. Это хорошо сделано, потому что даёт неповторимость людских соотношений. Это не просто отношения классов, а отношения двух человек. Это реально и жизненно. Это всё как иллюстрация того, как лучше давать конкретные характеры. Но нужно только найти самое конкретное для данного случая. В общем, это очень большой рост, с моей точки зрения.

Последнее замечание. Я думаю всё над этой буржуазией, и хочется сказать конкретно. Во всяком случае, важно, чтобы сам автор представлял мою точку зрения.
Книга будет интересна любому человеку. Всё равно он будет её читать. Ибо тот минимум, который необходим – дан. Потому что герои настолько правильно расставлены, настолько показаны, что представляются реальной конкретной силой. Вот та же, например, Людвига. Но Людвига более замечательна как индивидуальность, хотя я должен сказать, что Стефания тоже неплоха.

Асеев: Функции-то их ясны, но надо их начистить, чтобы они заблестели.

Фадеев: Здесь надо подчеркнуть индивидуальность отношений, которые делают сразу людей живыми. Ты правильно говорил, что мы знаем аристократию по Толстому. У него ясно, как расставлены эти люди, как они относятся внутри друг к другу. Тут и конфликт между князем Андреем и Пьером, тут и эпизод с родами жены князя Андрея, здесь через опосредованно, конкретность передаётся личность. Тут надо Островскому найти такие подробности, которые индивидуализируют.

Островский: Товарищ Александр, тут товарищ Асеев правильно заметил, как его поразил язык аристократии. Что ты думаешь на этот счёт?

Фадеев: Я на это мало обратил внимания.
Асеев: Там есть, например, романс: "Пойдем, пойдем, ангел милый", – что, это характерно для Польши?
Усиевич: Нет там таких полек.

Фадеев: Относительно того, что "прислонился лбом к холодному стеклу". Я сам недавно схватился за голову, да ведь я только недавно прислонил своего героя лбом к холодному стеклу. Такие подробности надо вымарывать. Можно другие детали найти. В "Разгроме" у меня штампов очень много.

Островский: Вы должны помнить, что специфика разговора поляка нашего времени и язык аристократии Толстого – это вещи разные. Я сам аристократов мало знаю, но моя мама служила у богатых помещиков. Вообще вопрос о языке наиболее трудный.

Фадеев: Вообще я сказал, что, если взять их речь, как они говорят о политике, то они говорят плохо.
Островский: Я говорил всегда, что язык чужой среды требует особого изучения.
Фадеев: А в целом я не отмечаю особого отличия языка этой среды от другой.

Феденёв: Я хочу только несколько слов сказать по поводу тех предложений и замечаний, которые были здесь сделаны. Я думаю, первое, что мы должны здесь сделать, – это поздравить Николая Алексеевича. Надеюсь, что со мной все согласятся, что книгу мы вполне одобряем.

Это очень важно, потому что с первой его книгой было обратное явление. Первая его книга "Как закалялась сталь" забраковалась. И вот мне хочется сейчас сопоставить, как проходила первая книга и как проходит вторая.

Я помню, когда передали первую книгу на рецензию товарищу Колосову, который в противовес первой рецензии, которая совершенно разгромила её, дал положительную оценку.

А как дальше проходила обработка этой рукописи. Я помню то совещание, которое состоялось на квартире Николая Алексеевича. Это было в 1931 или 1932 году.
Каковы были замечания тогда товарища Колосова, и что он предлагал Николаю Алексеевичу? Прежде всего, товарищу Колосову не особенно понравился тип Тони. До того, что он даже имя ей дал другое. Там была Ира, а он назвал Тоня, и он её очень и очень сократил. Сейчас такие же разговоры ведутся вокруг Людвиги Могельницкой. И товарищ Колосов говорил мне, что тип непонятен, не особенно рельефен, и он её порезал здорово. Оставил от неё рожки да ножки.

Относительно Могельницкой одни думают, что она врастёт в революцию, другие полагают, что нет, и на этом её песня будет спета. Так и Островский полагает с ней сделать. Поэтому, может быть, возникают здесь у некоторых мысли, нельзя ли несколько её урезать, поработать над ней. Может быть, не так, как товарищ Колосов поработал над Ирой, но всё-таки нужно.

Однако теперь мы знаем, что то, что товарищ Колосов выбросил, много теперь приходится восстанавливать.

А почему это произошло? Произошло только потому, что там была написана первая часть. Трудно было судить о дальнейшем, как будут развёртываться события. То же самое и здесь – только ещё первая часть, а дальше ещё неизвестно, как будут проходить события. Дальше неизвестно, как будут развёртываться события, а если неизвестно, то можно впасть в ошибку. И неправильно сделать. Товарищ Колосов тогда сделал очень много замечаний, настолько много замечаний, что напрашивался вопрос о переделке книги, и Колосов предложил, чтобы Николай Алексеевич взял на себя переделку этой книги. Я же считал, что этого не нужно делать, и возражал против этого. Николай Алексеевич и Колосов со мной согласились, и это было правильно, потому что я не знаю, вышла ли бы в свет эта книга.

Теперь, когда я слушаю товарищей и в голове подытоживаю все те замечания и предложения, которые здесь высказывались, то получается громаднейшая работа по исправлению. Здесь много было ценных важных предложений, кое-что может быть выправлено, но я бы хотел товарищей предостеречь против того, чтобы браться за большую переработку книги. Крупных погрешностей в книге нет, есть только детали, некоторые небольшие погрешности, но ведь мы должны отдать себе отчёт, что идеальной книги мы не сделаем. У каждого будут свои возражения и замечания, поэтому я думаю, что надо ограничиться самым минимальным, потому что надо эту книгу выпустить быстро. Ведь как-никак эту книгу ждут с нетерпением, и мы берём на себя ответственность, если задержим эту книгу на лишний день, на лишнюю неделю, и даже если здесь будут некоторые места, которые могут не понравиться, то ведь надо помнить, что Николай Алексеевич растёт и будет расти. Ну, что же, ты в следующей книге сделаешь сильнее. Критиковать тебя надо вовсю, но эти замечания послужат для дальнейших книг, а в эту книгу надо внести небольшие поправки. Я согласен с Александром Серафимовичем, что надо больше показать народ в смысле массы.

Такие замечания могут быть приняты. Но тут был ряд других замечаний. Может быть, они тоже важны, но я думаю, не имеют большого значения, если даже и не будут выправлены.

Самое важное, чтобы книга поскорее вышла. Вот это будет хорошо, и это будет подарок для всей страны и приятно для Николая Алексеевича и для всех нас.

Островский: Товарищ Феденёв прав, что книга должна выйти скорее, но над книгой надо поработать, учтя весь опыт собрания, которое, я буду говорить открыто, дало мне много конкретных, ясных представлений, над чем надо работать. Я с большим вниманием слушал ваши предложения.
Выступление товарища Герасимовой мне понравилось. Она высказала замечательно чётко умные мысли.
Теперь о книге.

Вопрос о дополнительной работе над ней решён ясно. Замечания Ставского и остальных товарищей понятны и ясны для меня. Книга не получила разгрома, который я принял бы так же, как и целый ряд разгромов, которые жизнь приносит настоящему бойцу.

Мы знаем, что победа гладко, без препятствий, не даётся. Таких побед в истории почти не бывало. И победа в нашей стране, и победа каждого в отдельности – это преодоление препятствий.

Если бы сегодня было доказано ясно и понятно (а я чуткий парень, и не надо меня долго убеждать в истине), если бы было признано, что книга не удалась, то результатом этого могло бы быть одно: утром завтра я с яростью начал бы работу. Это не фраза, не красивый жест, потому что жизнь без борьбы для меня не существует. На кой чёрт она мне сдалась, если только жить для того, чтобы существовать. Жизнь – это борьба.

Когда Колосов предлагал мне основательно работать над романом "Как закалялась сталь", я не говорил, что делать этого не буду, хотя для меня это было необычайно тяжело, потому что я был очень слаб физически. Я вынес тогда сильное воспаление лёгких.

Сейчас в основном мне понятны недостатки книги. И ещё понятна одна вещь: такие заседания, как сегодня, не проходят бесцельно.

Завтра я отдохну, позволю себе эту роскошь, а послезавтра ещё раз прочитаю несколько раз ваши замечания и начну работать над теми местами, которые, как говорит Ставский, требуют переделки. Для этого нужно три месяца, я думаю, серьёзной работы. Но, работая в три смены, можно сделать за один месяц. Кстати, у меня бессонница, и это найдёт своё полезное применение к работе. Один лечится тем, что отдыхает, другой лечится работой. Через один месяц я думаю представить Центральному Комитету комсомола книгу, на которой, возможно, будет поставлено слово "да".

Большинство замечаний прекрасно могут быть использованы и во втором томе, потому что сейчас мы имеем только треть книги. Сейчас, имея этот сигнал, эти дружеские замечания, я приступлю к работе, и товарищи, которые хотят быстрейшего выхода этой книги, будут удовлетворены.

Значит, через месяц ЦК комсомола должен получить первый том романа "Рождённые бурей" уже без тех погрешностей, о которых мы здесь говорили. Но здесь есть одна вещь, и товарищи писатели меня поймут – выправлять книгу писатель должен собственной рукой.

Продумывать неудачные фразы должен сам автор. Ведь каждому понятно, что писатель, который любит свою книгу, не может отдать её другому писателю, может быть, глубоко талантливому, чтобы тот её "дописывал".

Я вас уверяю, что если бы вы пришли к пятисотницам в середине года и сказали: "Давай я тебе буду копать", они бы вас не пустили. Они бы сказали: "Закончим, но своими руками".

Я этим ни в коем случае не умаляю ценности замечаний, которые здесь сделаны. Они во многом помогут сделать книгу лучше, но писатель должен продумать всё это сам.

Да, мне нужен глубоко культурный редактор, чтобы не было таких ошибок, как в книге "Как закалялась сталь", там в сорока изданиях повторяется "изумрудная слеза".

Я по простоте своей рабочей упустил, что изумруд зелёный. Это была детская ошибка. Ведь это писалось шесть лет тому назад. ЦК комсомола считает меня в своём активе как хорошего комсомольца. За всё время комсомольской жизни я не получал выговора за неряшливость, за невыполнение директив ЦК. Поэтому и это задание выполню как можно скорее. Я это не в шутку говорил. Надо поднять это произведение на несколько ступеней вверх, чтобы не было стыдно выйти в свет, выступить с новой книгой.

Ведь существует мнение, что в первую книгу писатель вкладывает весь опыт жизни, и она бывает наиболее яркой и глубокой. Вторую книгу делать труднее. Ваши замечания, друзья, я продумаю. Побольше нам таких дружеских встреч.
Я верю, что товарищ Ставский и вся партгруппа Союза писателей будет идти по этому пути.

Выступления Александра Серафимовича, Фадеева, Асеева, Герасимовой, Бачелиса меня глубоко тронули. Я только думаю, что критиковать нужно было ещё крепче. Вот товарищ Асеев в этом отношении шагнул вперёд.
В отдельности мы каждый можем ошибиться. Как бы талантлив человек ни был, но коллектив всегда умнее и мощнее.

Спасибо, друзья мои, за те хорошие, чёткие и правдивые выступления ваши, которые я здесь прослушал. Теперь мы с вами уже знакомы. Теперь для меня товарищ Герасимова живой человек, Фадеев то же самое. Я их чувствовал в борьбе, в стройке, но не сталкивался с ними.
Думаю, что вторая книга тоже будет поставлена на обсуждение, и тогда огонь по мне будет более решительным.
А теперь большое спасибо, дорогие товарищи, за эту полезную беседу.

Председатель: Я думаю, что мысль-то была сформулирована довольно ясно, так что можно прямо переходить к обсуждению.

Колосов: Я думаю, что Николаю Алексеевичу надо разъяснить кратко о своём замысле и степени выполнения этого замысла.

Усиевич: Товарищ Островский давал уже интервью о замысле, в "Комсомольской правде" была на эту тему статья Трегуба. Мне кажется, что не надо затруднять товарища Островского.

Председатель: Я думаю, что после заключительного слова Островского вряд ли найдется что-либо говорить. Совещание наше прошло, как нам кажется, поучительно и для писателей, с которыми мы здесь собрались, и для Островского, и для товарищей. Я должен отметить, что к делу подошли добросовестно. Теперь ясно, что книга получила одобрение, и для нас, в частности, для Центрального Комитета комсомола, это очень важно. Мы подходим к этой книге с той точки зрения, как она помогает воспитывать молодёжь. Мы прямо отвечаем, что эта книга будет серьёзным шагом вперёд для воспитания молодежи. Книга получила подтверждение и в кругах квалифицированных, знающих литературу.

Дальше разговор о том, чтобы выпустить книгу скорее. Я в этом согласен с товарищем Островским. Вопрос редакционной работы чрезвычайно важен. Алексей Максимович уделял большое внимание редакторам. Когда мы были у него с Косаревым, он спросил нас, кто редактор, как редактируют. Он говорил, какая роль редактора в судьбе писателя. Поэтому некоторое пренебрежение, которое существует в писательской среде к редактору, надо вытравлять. Это находится в полном противоречии с тем, чему учат великие люди литературы. И то, что здесь Островский берётся сам работать над книгой, это действительно шаг, который должен делать наш советский боевой писатель, и редактор должен быть хороший, и редактировать надо тщательно. Чем лучше будет отредактировано, тем книга будет сильнее.

Я думаю, что у нас найдутся редакторы, которые не допустят досадных ляпсусов, которые встречаются иногда в книгах. Например, книга Вирта, где говорилось об Учредительном собрании в то время, как Учредительного собрания не было. Ведь это деталь, а такая деталь портит. Я думаю, что книга "Рождённые бурей" будет хороша по своему замыслу, силе, образам, но она будет и отредактирована хорошо.

Кто такой Островский? Ставить такой вопрос поздно. Этот вопрос решён жизнью.

Раз миллионы людей читают, требуют – я не знаю, что тогда ещё надо, это и есть писатель. А как же иначе. Я думаю, что если говорить о книге "Рождённые бурей", то для жизни Островского это имеет большее значение, чем "Как закалялась сталь". "Как закалялась сталь" – это начало литературной работы, но известно, что вторая работа даётся писателю с большим трудом, известно, что от второй работы ждут очень многого. Она должна показать, что этот первый шаг случился в силу целого ряда обстоятельств, когда вышла одна вещь, или это не случайно.

Весь вопрос в том, чтобы Островский и дальше работал над собой, учился, внимательно учитывал все критические замечания, которые были и будут по поводу его работы, и тогда дело пойдет.

Я думаю, мы так и пожелаем ему этого блестящего нового подъёма в его работе. Нам приятно, что дело идёт на подъём. А сейчас мы можем поблагодарить товарищей за сегодняшние замечания на совещании, в котором они принимали участие и к которому подошли добросовестно.

Вот всё. Если нет возражений, можно, как принято говорить официально, считать заседание закрытым.

Заключение

Обычно книгу завершают закрытой обложкой, я же оставляю вопрос открытым, считая литературное расследование незаконченным. Данные мною в книге версии требуют подтверждения или опровержения. Конечно, интересно было бы узнать, где же Николай Островский на самом деле оказался на фронте и когда, что именно могло произвести тяжёлое впечатление на юную душу Островского. Представляют интерес и многие другие вопросы. Мне удалось показать, из каких кирпичиков складывались некоторые главы романа "Как закалялась сталь", но, полагаю, что не все кирпичики найдены. Например, выступления на комсомольских форумах молодых коммунистов и оппозиционеров даны в опубликованном варианте и в рукописи настолько правдоподобно и детально, что можно допустить их реальное существование, скажем, в газетных публикациях.

Островский, в период своей комсомольской деятельности в Берездове, конечно, бывал на пленумах и конференциях районного или областного масштаба, мог непосредственно принимать участие в дискуссиях, мог слышать оппозиционеров и, может, в какой-то момент сам оказаться в их числе. Данных архивных об этом у нас пока нет, но это могло быть. Однако написать об этом спустя десять лет не так просто. Учитывая описанный мною метод Островского использования различных фактографических материалов в главах о военном периоде и отображении собственной жизни, можно предположить, что им использовались и иные материалы в работе над другими главами.

Сам Островский много раз подчёркивал, что в книге дана только правда, что он использовал только реальные факты, взятые из жизни. Найти эти факты представляется очень интересным. Книга становится тем ценнее, чем больше мы знаем о её создании и авторе. Получать сегодня новую информацию об Островском труднее, однако возможно. Я уверен в том, что многие тайны рождения романа "Как закалялась сталь" ещё хранятся в архивах, как в государственных, так и в частных. Поэтому книга моя остаётся открытой.

И в заключение хочется пожелать успехов всем, кто занимается или будет заниматься изучением творчества и биографии одного из самых уникальных писателей, чей жизненный путь, хоть и не является копией пути его литературного героя Павки Корчагина, но, безусловно, был путём героическим и достойным не только изучения, но и подражания. И, если бы можно было сделать Островского, то это нужно было бы сделать сегодня. Ибо в наши дни он, как никогда, нужен.

Примечания:

1Ординатор санатория.

2 Речь идёт о первой встрече Павла с Родкиной в саду санатория, когда он, не желая знакомиться и продолжать разговор, на её вопрос, где он работает, ответил: "В ассенизационном обозе!"

3 Имеется в виду объем в печатных листах (прим. авт.).
4 Здесь и далее текст дается по рукописи без редакторской правки, за исключением орфографии и синтаксиса, которые приведены к современным нормам (прим. авт.).

5 Имеется в виду Михаил Финкельштейн, с которым Островский лежал в одной палате в московской клинике, ставший другом Николая.

Евгений Бузни


На форуме "Агрия" открыта тема Бузни Евгения Николаевича. Вы можете задать вопросы автору про жизнь и творчество Николая Островского и про творчество самого автора. 

Еще записи по теме

Использование материалов сайта «ostrovskiy-memory.info» возможно только с письменного разрешения администрации.
2011-2012 © - Сайт создан студией компьютерного дизайна "Агрия". Валидность HTML и CSS
Сайт создан по проекту благотворительного фонда "IRIDA" | Вход